В такие моменты мы говорили о любви, и порой меня это глубоко трогало, но на самом деле не трогало нисколько.

Все это наводило меня на мысли о стройной обнаженной девушке, которую я видел на постели, и о том, каким был ее взгляд в ту минуту, когда она вынырнула из сна и ее глаза встретились с моими.

Я знал ее имя и адрес и однажды осмелился написать ей длинное письмо. Ты, конечно, понимаешь, что в то время я воображал себя самым разумным парнем в мире, так что и писать пытался разумно.

Помню, я тогда сидел в общей комнате в маленькой гостинице в каком-то городишке в Индиане. Стол, за которым я писал, стоял у окна, выходившего на главную улицу города, был вечер, и люди расходились по домам, расходились, конечно, чтобы сесть за вечернюю трапезу.

Я и не отрицаю, в те времена я сделался романтиком. Сидел я там, такой одинокий и переполненный жалостью к себе, и тут поднял глаза и стал свидетелем кое-какой сцены, разыгравшейся в доме на другой стороне улицы, в прихожей. Это было довольно старое, уже начавшее разрушаться здание, а по стене у него поднималась лестница, она вела на верхний этаж, где, было ясно, кто-то жил: на окне висели белые занавески.

Я сидел и глядел туда, и мне, наверное, виделось вытянутое стройное тело девушки на постели в верхней комнате совсем другого дома. Был вечер, сгущались сумерки, ты же понимаешь, и точно такой же свет, какой падал на нас тогда, в ту минуту, когда мы посмотрели друг другу в глаза, в ту минуту, когда никого больше не было на свете, кроме нас двоих, еще прежде чем настало время нам задуматься и вспомнить о других людях в доме, в ту минуту, когда я очнулся от грез, а она от сна, когда мы приняли друг друга и ощутили эту безраздельную, мимолетную прелесть друг в друге, — такой же, видишь ли, свет, как тогда, когда я стоял, а она лежала, как можно лежать только в мягких волнах какого-нибудь южного моря, точно таким же светом укрыта была теперь эта голая комната в грязной маленькой гостинице в индианском городке, и там, на другой стороне улицы, женщина вышла на лестницу и замерла, освещенная точно таким же светом.

Оказалось, она тоже высокая, как и твоя мать, но я не мог разглядеть, какого цвета на ней одежда. В освещении была какая-то странность, она наводила морок. Вот черт! Как бы я хотел уметь рассказать о том, что со мной происходит, без этой вечной истории — что ни скажу, все наводит легкую жуть и отдает безумием. Скажем, гуляешь по лесу под вечер, Джейн, и у тебя возникают странные, пленительные видения. Освещение, тени деревьев, воздушное пространство между их стволами — все это порождает видения. Часто мерещится, будто деревья манят тебя куда-то. Старые могучие деревья кажутся исполненными мудрости, и ты воображаешь, будто они вот-вот откроют тебе какой-то великий секрет, но этого не происходит. Или вот входишь в рощу молодых берез. Что за нагие девичьи существа, струящиеся, плавные, свободные, свободные. Однажды я был в таком лесу с девушкой. Мы были на грани. Но дело не пошло дальше того, что в ту минуту мы испытывали друг к другу какое-то огромное, даже подавляющее чувство. Мы поцеловались, и я помню, как дважды останавливался в полумраке и касался пальцами ее лица — так нежно, понимаешь, так мягко. Она была маленькая бессловесная дурочка, я подобрал ее на улице индианского городка, эдакий мелкий распутный зверек, в таких городах они время от времени нарождаются. Я хочу сказать, что с мужчинами она вольничала в какой-то странной, тихой манере. Я подобрал ее на улице и потом, когда мы пошли в этот лес, то оба почувствовали, как странно все устроено на свете и как странно, что мы оказались рядом.

Мы были там. Мы были на грани… я сам точно не знаю, на грани чего. Мы стояли и смотрели друг на друга.

А потом мы оба внезапно посмотрели вверх, и там, на вершине тропы, что вилась перед нами, стоял прекрасный, величественный старик. На плечи его была накинута мантия, эдакими щегольскими складками, и она расстилалась у него за спиной по лесному подножию, между деревьями.

Что за венценосный старец! Что за князь, в самом деле! Мы оба его видели, мы оба глазели на него в изумлении, а он глазел на нас.

Мне пришлось выйти вперед и дотронуться до него руками, и только тогда иллюзия, овладевшая нашими умами, развеялась. Венценосный старец оказался всего-навсего полусгнившим старым пнем, а мантия, в которую он был облачен, — пурпурными ночными тенями, укрывшими подножие леса, но то, что мы с маленькой бессловесной дурочкой оба обманулись, все переменило между нею и мной. То, на грани чего мы оба, наверное, были, оказалось невозможно в том состоянии духа, которое нами овладело. Не стану тебе сейчас об этом рассказывать. Не стоит слишком сильно отклоняться.

Я думаю, что такие вещи просто случаются. Я сейчас говорю, видишь ли, о том, что было в другое время и в другом месте. В тот, другой вечер, когда я сидел в гостиничной общей комнате и был точно такой же свет, и по другую сторону улицы девушка, а может быть, женщина, вышла на лестницу. Мной овладела иллюзия, будто она нага, как молодая береза, и что она направляется прямо ко мне. Ее лицо превратилось в сероватое, дрожащее, будто тень, пятно в той прихожей, и она, конечно, ждала кого-то, потому что то и дело высовывалась в окно и смотрела вниз на улицу.

И я снова потерял разум. Послушай, об этом-то и вся история. Пока я сидел там, наклонившись и глядя перед собой, стараясь все глубже и глубже всмотреться в вечерний свет, по улице торопливо прошел мужчина и остановился перед лестницей. Он был высок, как и она, и, остановившись, помню, он снял шляпу и шагнул в темноту, держа ее в руке. Было, может быть, что-то секретное, что-то потаенное в любовной связи этих двух людей, потому что мужчина тоже выглянул на лестницу и внимательным, долгим взглядом обвел улицу, прежде чем заключить женщину в объятия. Может быть, она была женой какого-то другого мужчины. Как бы то ни было, они немного отступили назад, в еще более густой полумрак, и, я думаю, приняли друг друга в дар без остатка. Сколько я и впрямь видел, а сколько навыдумывал — этого я, конечно, никогда не узнаю. В любом случае, два серебристо-белых лица, казалось, поплыли куда-то, а потом слились воедино и превратились в одно серебристо-белое пятно.

Жестокая дрожь сотрясла мое тело. Там, казалось мне, всего в нескольких сотнях футов от меня, теперь уже почти в кромешной темноте любовь претворялась в жизнь во всей своей славе. Губы льнули к губам, два теплых тела тесно прижимались друг к другу, и в жизни было что-то чудесное, что-то милое, чего я, бегая по вечерам с городскими глупышками, уговаривая их прятаться со мною по полям и утолять мой животный голод, — словом, ты сама понимаешь, в жизни можно найти нечто такое, чего я не находил, и в ту минуту мне казалось: ничего не выходит потому только, что в решающую минуту у меня не хватает духу не сбиться с цели.

4

— И вот, видишь ли, я зажег лампу в общей комнате; я позабыл про обед и исписывал страницу за страницей, я писал той женщине и, все меньше соображая, городил одно на другом лживые признания: о том, что мне стыдно за произошедшее между нами несколько месяцев назад, о том, что я сделал это… скажем так, что я ворвался к ней в комнату по-настоящему только во второй раз, ибо был безумен, — и писал я ей еще много-много другой невообразимой ерунды.

Джон Уэбстер вскочил на ноги и начал нервно расхаживать по комнате, но дочь уже не была всего лишь безвольной слушательницей его истории. Он подошел к тому месту, где между зажженных свечей стояла Дева, а потом повернул к двери, ведущей в коридор и на лестницу, и тут она сорвалась с места, подбежала к нему и порывисто обвила руками его шею.

Она расплакалась и уткнулась лицом ему в плечо.

— Я люблю тебя, — сказала она. — Что-то произошло, но это совсем не важно, я люблю тебя.

5

И вот он, Джон Уэбстер, — он в своем доме, ему удалось, по крайней мере в эту минуту, разрушить стену, которая возвышалась между ним и его дочерью. После ее порыва они сели рядом на кровать, и он обнимал ее, а она положила голову ему на плечо. Многие годы спустя, если рядом оказывался друг, а сам Джон Уэбстер был в подходящем настроении, он рассказывал об этой минуте как о самой важной, самой чудесной во всей его жизни. Если можно так сказать, дочь отдала ему самое себя, а он отдал самое себя ей. Он понял, что это тоже в некотором роде свадьба. «Я был отцом и был возлюбленным. Как знать, может быть, эти две вещи невозможно разделить. Я был из тех отцов, кто не боится осознать прелесть плоти собственной дочери и позволить своим чувствам пропитаться ее благоуханием», — вот как он говорил.