И вот, понимаешь, я бросился к ней и обхватил руками ее тело.

То, что произошло с нами тогда, произошло еще раз, всего раз, в последний раз в нашей жизни. Она отдала себя мне, вот что я пытаюсь сказать. И это была еще одна свадьба. На мгновение она совсем затихла, и в неверном свете она обратила ко мне свое лицо. Это был тот же взгляд — будто бы кто-то пришел ко мне из глубоко запрятанного места, со дна моря или еще из какой-нибудь дали. Я всегда так думал о месте, откуда она пришла, — что это море.

Я не боюсь сказать, что если бы хоть кто-то кроме тебя слушал сейчас мой рассказ или если бы я рассказывал тебе это при менее странных обстоятельствах, ты бы и подумала только, что я романтический дурень. «Она ведь испугалась», — сказала бы ты, и, поверь мне, так оно и было. Но было и другое. Пускай в комнате было темно, я чуял это сияние глубоко у нее внутри, я чуял, как оно поднимается прямо ко мне. Эта минута была невыразимо прекрасна. Это продлилось всего долю секунды, будто щелчок затвора в фотоаппарате, а потом прошло.

Я все еще крепко держал ее, и дверь открылась, и на пороге появились мой друг, и его мать, и сестра. Он снял лампу со скобы на стене и теперь держал ее в руке. Она сидела на кровати, вся нагая, а я стоял рядом, упершись коленом в матрас и крепко обхватив ее руками.

2

Прошло еще с четверть часа, и Уэбстер был наконец готов оставить дом и вместе с Натали отправиться навстречу новому приключению жизни. Уже совсем скоро он будет с ней, и все нити, связывающие его с жизнью прежней, окажутся перерублены. Ему было совершенно ясно, что, как бы ни повернулось дело, он больше никогда не увидит свою жену и, быть может, никогда не увидит эту женщину, что сидит сейчас с ним в комнате, — свою дочь. Раз по силам распахнуть, взломать двери жизни, то и закрыть их сможешь тоже. Ты можешь выйти из какой-то фазы твоей жизни, как из комнаты. Ты оставишь за собой следы, но тебя здесь больше нет.

Он застегнул ворот, надел пальто, он проделал все это с величайшим спокойствием. Еще он собрал небольшой чемодан, положив в него запасные рубашки, пижаму, туалетные принадлежности и прочее.

Все это время его дочь сидела в изножье кровати, уткнувшись лицом в собственный согнутый локоть, которым опиралась о бортик. Думала ли она? Говорили в ней голоса или нет? О чем она думала?

Теперь, когда отец прервал рассказ о своей жизни в этом доме и занялся всеми этими неизбежными бездумными пустяками, предваряющими путь к новой жизни, пришел черед набухающих минут молчания.

Не было сомнения, что, если он и впрямь тронулся умом, безумие в нем неуклонно становилось размереннее, превращалось в привычку его существа. Все глубже и глубже пускало в нем корни новое видение мира или даже скорее фантазия; а если мы подберем какое-нибудь современное словечко, как позднее со смехом делал он сам, то скажем, что ему постоянно приходилось ловить такт нового ритма жизни.

Во всяком случае, потом, много лет спустя, когда ему случалось рассказывать о своих нынешних переживаниях, говорил он так: вот если вы приложите усилие и просто дадите себе волю, то вам будет уже нипочем проживать жизнь как заблагорассудится. Когда он говорил об этом много лет спустя, создавалось впечатление, что он без всякой натуги уверовал: имея довольно таланта и мужества, человек способен как ни в чем не бывало ходить по воздуху, скажем, на уровне второго этажа, заглядывать в окна и смотреть на людей, занятых своими делами, подобно известному историческому персонажу с Востока, который, как говорят, некогда разгуливал по водам морским. Это тоже была часть той мысли, которую он поселил у себя в голове, — мысли о том, как рушатся стены и люди выходят из своих темниц.

Как бы то ни было, сейчас он стоял у себя в комнате, скажем, поправляя булавку в галстуке. У него был небольшой чемодан, куда он сложил вещи, все, как ему казалось, что может пригодиться. В соседней комнате его жена, которая, занимаясь проживанием собственной жизни, превратилась в какое-то громоздкое и вялое существо и в безмолвии лежала на кровати, точно так же, как недавно лежала она перед ним и его дочерью.

Что за темные и страшные мысли наполняли ее разум? Или, может быть, разум ее чист и бел — таков, каким, думал порой Джон Уэбстер, он стал уже давно?

За его спиной, в этой же комнате, была его дочь, в этой своей тоненькой ночнушке, с волосами, рассыпавшимися по щекам и по плечам. Ее тело — а он видел его отражение в зеркале, покуда завязывал галстук, — поникло, обмякло. Переживания этого вечера конечно же лишили чего-то ее тело, может быть, навсегда. Он подивился этому, и взгляд его, блуждая по комнате, вновь обратился к Пресвятой Деве, к свечам, горевшим по сторонам ее лица, — она смотрела на них спокойно. Может быть, этому-то спокойствию и поклонялись люди в Пресвятой Деве. Странная прихоть судьбы подтолкнула его привести ее, спокойную, в эту комнату и сделать соучастницей всего этого удивительного действа. Не было сомнения, что и он сам был так же спокоен и девственен в ту минуту, когда тащил, тащил из своей дочери это что-то; да, именно тогда начало иссякать то, что делало ее тело таким обмякшим, таким зримо безжизненным. Не было сомнения, что он отважился… Рука, завязывавшая галстук, слегка подрагивала.

И сомнение явилось. Как я уже говорил, в доме в эту минуту стояла полная тишина. В соседней комнате его жена лежала на постели и не издавала ни звука. Она плыла по океану безмолвия, так же, как и всегда с той самой ночи, той стародавней ночи, когда стыд, приняв облик обнаженного, потерявшего разум мужчины, сковал своими объятиями ее наготу на глазах у тех, других людей.

Неужто то же самое он сотворил со своей дочерью? Неужто он и ее погрузил в волны этого океана? Это была поразительная, страшная мысль. Ты все делаешь шиворот-навыворот, становясь безумным в разумном мире или разумным в безумном. Вдруг ни с того ни с сего все опрокинулось, все перевернулось с ног на голову.

И ведь вполне могло оказаться, что дело-то все вот в чем: просто-напросто он, Джон Уэбстер — человек, который ни с того ни с сего влюбился в собственную стенографистку, вздумал сбежать и зажить с нею вместе, и у него попросту не хватило духу претворить этот нехитрый замысел в жизнь, не разводя из этого чертовой чехарды, не оправдывая себя за счет других с помощью — скажем уж начистоту — юродивых умствований. Только чтобы оправдать себя, он измыслил всю эту ошалелую возню с расхаживаньем в голом виде перед молоденькой девушкой — его дочерью, между прочим, а ведь она как дочь была вправе рассчитывать на предельную деликатность с его стороны. Ясное дело, то, как он себя вел, показалось бы кому-то совершенно, совершенно не простительным. «В конце концов, я ведь по-прежнему всего лишь владелец фабрики стиральных машин в маленьком висконсинском городке», — прошептал он самому себе, нарочно высвистывая слова медленно, отчетливо. Это следовало держать в уме. Теперь чемодан собран, а он закончил одеваться и был готов идти. Порой, когда разум больше не в силах двигаться вперед, тело заступает на его место, и тогда завершение начатого дела становится необратимым, неизбежным.

Он прошел через комнату и постоял немного, глядя в спокойные глаза Девы, смотревшей на него из рамки.

Снова запели его мысли, словно звон колоколов, несущийся над лугами. «Я в комнате, в доме, на улице, в городе, в штате Висконсин. В эту минуту большинство людей здесь, в городе, людей, среди которых я прожил всю свою жизнь, — они в постелях, они спят, но завтра утром, когда меня уже здесь не будет, город останется там же, где был, и двинется дальше дорогой своей жизни, как он делал это всегда с тех самых пор, как я был еще молодой балбес, женился на женщине и зажил своей нынешней жизнью». Таковы были эти ясные, видимые глазу вехи существования. Носишь одежду, ешь, барахтаешься среди таких же, как ты, женщин и мужчин. Есть фазы жизни, что проживаются под покровом ночи, а есть такие, которым под стать свет дня. Пожалуй, поутру три женщины, работающие в его конторе, да и управляющий тоже, будут заниматься своими обычными хлопотами. Пройдет время, и, когда не появятся ни он сам, ни Натали Шварц, они начнут переглядываться. Потом поползет шепоток. Это тот самый шепоток, который пронесется по всему городу, войдет во все дома, в магазины, в лавочки. Мужчины и женщины на улицах будут останавливаться посудачить, мужчины с мужчинами, женщины с женщинами. Женщины, которые вместе с тем и жены, будут настроены скорее против него, а мужчины будут скорее завидовать, но мужчины говорить о нем станут, пожалуй, с куда большей озлобленностью, нежели женщины. И все это — только для того, чтобы сохранить в тайне мечту: каким-то образом положить конец смертной скуке своего существования.