2) Зрительные впечатления в значительной степени усиливаются, глазу открывается та чистота восприятия, которая имела место в детстве, когда чувство не было еще автоматически подчинено идее. Интерес к пространственным отношениям снижается, а интерес ко времени падает почти до нуля.
3) Несмотря на то, что интеллекту вреда не наносится, а восприятие становится намного совершеннее, воля претерпевает глубокие изменения в худшую сторону. Принявшие мескалин не видят смысла в каких-либо действиях и находят причины, в обычном состоянии побуждающие их к действиям и страданиям, глубоко неинтересными. Они не могут волноваться из-за этих причин, так как находятся более занимательные вещи, о которых стоит подумать.
4) Эти более занимательные вещи могут переживаться как существующие «вовне» (это было со мной) или «внутри», или в обоих мирах — внешнем и внутреннем, одновременно либо последовательно. То, что эти вещи действительно более занимательны, всем принимавшим мескалин кажется очевидным, если у них здоровая печень и спокойный ум."
Легко заметить, как "ключевые стереотипы" тоналя, его основные идеи дезактуализируются. Тональ «слабеет» прямо на стазах: снижается способность к "внутреннему диалогу" (1); идеи непрерывности, ожидаемости и стабильности теряют свою жесткость и легко «соглашаются» с альтернативными идеями (что мы увидим из описания некоторых опытов Хаксли, приводимых ниже); мотивация действия, порождаемая фиксированным "образом себя" сводится к нулю (3); а пространственно-временная координация, отвечающая за синхронность и полноту описания мира, теряет смысл (2). Кроме того, мы сталкиваемся здесь с тем же явлением — "переполнением информацией" тоналя, — как и в техниках по остановке внутреннего диалога, предлагаемых доном Хуаном. Обо всех вышеперечисленных эффектах можно прочитать и у других ученых, исследующих "измененные состояния сознания". (См. например: Altered States of Consciousness. Ed. by Charles T. Tart. New York. 1972.)
Олдос Хаксли свидетельствует об обогащении своего восприятия так: "Исследователь обратил мое внимание на мебель. Маленький столик для пишущей машинки стоял в центре комнаты. За ним, если смотреть от меня, находился плетеный стул, а еще дальше — конторка. Эти три предмета образовали замысловатую структуру из горизонталей, вертикалей и диагоналей — структуру тем более интересную, что ее невозможно было понять с точки зрения пространственных отношений. Я не смотрел на свою мебель как прагматик, которому нужно сидеть на стульях или писать за столом, но и не как кинооператор или фиксирующий научный прибор. Я смотрел, как чистый эстет, которого интересует только форма и расположение форм внутри поля зрения или на холсте картины. <.. > Вот, например, ножки этого стула — как чудесна их округлость, а их полированная гладкость просто сверхъестественна! Я провел несколько минут (или несколько веков?), и при этом не только созерцал эти бамбуковые ножки, но и реально был ими, или, точнее, находился в них." (Huxley A. The doors of perception.) Гипнотическую, завораживающую глубину обнаружили самые тривиальные вещи: книги, стоящие на полках, собственные брюки, закат солнца над равнинами Калифорнии…
Опыт Карлоса Кастанеды, безусловно, гораздо драматичнее, и, несомненно, дон Хуан приложил к этому руку. Он стремился предъявить ученику более широкий участок спектра Реальности, распахнуть перед ним такие бездны, чтобы его тональ никогда уже не вернулся к своей самоуверенности и самодовольству. В абсолютном одиночестве Мескалито продемонстрировал на кактусовом поле весь груз обусловленности и бессмысленности человеческого тоналя) сквозь обломки которого льется бесценный свет Реальности:
"От каждого пейотного кактуса на поле исходил голубоватый мерцающий свет. Один кактус светился особенно ярко. Я сел перед ним и начал петь ему свои песни. Тут из растения вышел Мескалито — та же фигура в виде человека, которую я видел раньше. Он взглянул на меня. С большим чувством (совершенно необычным для человека моего темперамента) я пел ему свои песни. К ним примешивалась уже знакомая мне музыка — звуки флейт или ветра. Как и два года назад, он беззвучно спросил: "Чего ты хочешь?" Я заговорил очень громко. Я сказал — я знаю, что в моей жизни и в моих поступках чего-то не хватает, но не могу обнаружить, чего же именно. Я смиренно просил его сказать мне, что у меня неладно, и еще сказать свое имя, чтобы я мог позвать его, когда буду в нем нуждаться. Он взглянул на меня. Его рот вы тянулся, как тромбон, до самого моего уха. И он сказал мне свое имя.
Внезапно я увидел отца. Он стоял посреди пейотного поля, но поле исчезло, и вся сцена переместилась в старый дом, где прошло мое детство. Я стоял с отцом у смоковницы. Я обнял его и стал торопливо говорить ему все, чего никогда не мог ему сказать. Каждая мысль была законченной и исчерпывающей. Было так, словно у нас в самом деле нет времени и нужно сказать все сразу. Я говорил что-то совершенно потрясающее, говорил о чувствах, которые к нему испытывал, — что-то такое, о чем при обычных обстоятельствах никогда не посмел заикнуться.
Отец не отвечал. Он просто слушал, а потом исчез. И я снова был один, я плакал от печали и раскаяния.
Я пошел через пейотное поле, выкликая имя, которому меня научил Мескалито. Что-то появилось из странного, похожего на звездный, света на кактусе. Это был длинный светящийся предмет — что-то вроде палки из света, величиной с человека. На мгновение он осветил все поле ярким светом, желтоватым или янтарным; затем озарил все небо, отчего получилось необычайное, чудесное зрелище. Я подумал, что если буду смотреть, то ослепну. Я зажмурился и спрятал лицо в ладонях.
Я безошибочно знал, что Мескалито велит мне съесть еще один бутон. Но как же это сделать, подумал я, у меня ведь нет ножа, чтобы его срезать. "Съешь прямо с земли", — сказал он мне тем же необычным образом. Я лег на живот и стал жевать верхушку растения. Оно согрело и ободрило меня. Все мое тело, каждая его клетка согрелась и выпрямилась. Все ожило. Все состояло из сложных и тонких деталей, и в то же время все было таким простым. Я был повсюду: я мог видеть все, что вверху, и все, что внизу, и все вокруг одновременно.
Это непередаваемое чувство я испытывал как раз столько времени, чтобы успеть его осознать. Затем его вытеснил гнетущий страх, который пусть не мгновенно, но все же достаточно быстро и неумолимо овладел мною. Сначала в мой чудесный мир безмолвия ворвались острые звуки, но я не обратил на это внимание. Затем звуки стали громче и назойливей, как будто надвигались на меня. И постепенно исчезло недавнее чувство, когда я плавал в мире целостном, безразличном и прекрасном. Звуки выросли в гигантские шаги. Что-то громадное дышало и двигалось вокруг меня. Я понял, что оно за мной охотится. Я побежал и спрятался под валуном, пытаясь оттуда определить, что же меня преследует. На мгновение я выглянул из своего убежищу, и тут преследователь, кто бы он ни был, на меня бросился. Он был похож на морскую водоросль. Водоросль бросилась на меня. Я думал, что буду раздавлен ее весом, но оказался в какой-то выбоине или впадине. Я видел, что водоросль покрыла не всю поверхность земли вокруг камня. Под валуном остался клочок свободного пространства. Я старался вжаться под камень. Я видел капающие с водоросли огромные капли слизи. Я «знал», что это секреторная жидкость — пищеварительная кислота, чтобы меня растворить. Капля упала мне на руку; я пытался стереть кислоту землей и смачивал ожог слюной, продолжая закапываться. В какое-то мгновение я почти растаял.
Меня вытаскивали на свет. Я решил, что уже растворен водорослью. Я смутно заметил свет, который становился все ярче. Свет шел из-под земли, пока наконец не прорвался в то, в чем я узнал встающее из-за гор солнце." (I, 132–134)
Каждое «психоделическое» переживание Кастанеды заново «оживляется» доном Хуаном — он стремится закрепить в сознании ученика свободу восприятия. Неважно, что из пережитого им действительно имеет смысл, а что отражает груз накопившихся проблем и предвзятостей. Смысл рассказов и воспоминаний в другом — мир можно воспринимать иначе, мир не связан нашим перцептивным шаблоном, он свободен и беспределен до всем.