Как и легендарный Эзон, лукавые египетские художники ловко использовали для высмеивания врагов всяких басенных животных. Вот осел выступает в роли судьи. На нем традиционное одеяние вельможи, он гордо держит высокий посох и судейский жезл. А перед ним в почтительной позе склонилась преступница кошка, рядом тупым монументом высится стражник бык. Попробуйте придраться, что на ваших глазах высмеивается «неправое правосудие»!

На другом рисунке ужасно исхудавший кот, полосатый от выступающих из-под кожи ребер, приносит дары крысе, развалившейся в кресле под пышным опахалом, без каких не появлялись чиновники фараона.

Пользуясь такими приемами, древние художники осмеливались высмеивать даже самих фараонов. Теперь по-новому зазвучали для меня и те злополучные строки, в которые тыкал меня носом старик Савельев.

«Сын мой, мститель мой, я взываю к тебе! Смотри: племена пустыни всюду превращаются в египтян. Нубийцы становятся опытными в ремесленных производствах Дельты…»

Конечно же, автор радуется, а не печалится! Это же очевидно. И моя гипотеза вовсе не опровергается этими строками, а, наоборот, получает новое неожиданное подкрепление. Почему загадочный автор «Речения» специально выделяет нубийцев, а не хеттов, сирийцев или, скажем, ливийцев? Вероятно, потому, что он сам нубиец.

Тут я совершенно отчетливо представил себе своего вконец разъяренного учителя, как он бешено обрушится на меня: «Так. Значит, вы теперь, молодой человек, даже утверждаете, будто и «Горестное речение» сочинил ваш вездесущий Хирен?!»

Теперь я готов поклясться в этом. Но ведь клятва отнюдь не научное доказательство.

И все-таки я докажу свою правоту и заставлю убедиться в ней не только Михаила Сергеевича, но и всех египтологов: и найденную мною в песках надпись и «Горестное речение», остававшееся до сих пор безыменным, сочинил и продиктовал писцам вольнодумец Хирен!

Выходит, что он пытался пойти даже дальше своего учителя Эхнатона. Тот рискнул взять себе в помощники в борьбе с жрецами людей незнатных, но все-таки зажиточных. А Хирен, чтобы довести реформы до конца, попытался привлечь самые широкие круги народа, даже бесправных рабов.

Вывод очень важный, но его еще надо доказать.

Готовясь к грядущим спорам с академиком Савельевым и другими учеными, я часов до трех ночи возбужденно расхаживал по своему номеру и лихорадочно записывал возникавшие в голове сумбурные мысли.

Поразительное открытие, совершенное таким необычным образом, на время заставило меня забыть о полной неудаче с поисками архива Красовского. Только укладываясь спать, я вспомнил о ней и пригорюнился. Но делать нечего, надо завтра же возвращаться в Москву.

А утром меня разбудил очередной звонок. Сняв трубку, я уже машинально начал отвечать:

— Экспедиция уже полностью укомплектована…

И только тут до меня дошло, что я слышу:

— Вас беспокоит сын Красовского…

— Атон Васильевич Красовский?! — заорал я.

— Да, Атон Васильевич, только не Красовский, а Моргалов.

— Но ваша… девичья фамилия Красовский? — в полной растерянности пробормотал я.

Он засмеялся:

— Это долго объяснять по телефону. Если у вас есть время, приезжайте вечерком, часиков в семь. Я все объясню, — и он назвал адрес, а потом добавил: — Так запомните: Моргалов, чтоб не путаться…

Вы, конечно, понимаете, в каком состоянии я дожидался вечера. Радость то и дело сменялась тревогой: а не разыгрывает ли меня какой-нибудь шутник? Почему сын Красовского вдруг стал Моргаловым? Он же не девица, в самом деле, чтобы менять фамилию при замужестве.

С такими неутихающими сомнениями я поднялся вечером на седьмой этаж нового дома на одной из улиц Васильевского острова и с трепетом нажал кнопку звонка.

Мне открыл пожилой грузный человек в домашней вельветовой куртке. Седеющие волосы его были коротко подстрижены и торчали непокорным ежиком.

— Простите, здесь живет… — неуверенно начал я.

— Здравствуйте, я Моргалов, — протянул он мне руку. — Проходите, пожалуйста.

Он провел меня в небольшую комнату и усадил в кресло возле круглого стола, на котором стояла глиняная красивая ваза с цветами. Потом хозяин прикрыл дверь — за ней кто-то старательно разучивал на пианино гаммы — и сел напротив меня.

— Что, собственно, вас интересует? — спросил он. — Сам я не видел вашей передачи, а жена толком не разобралась.

— Прежде всего, почему вы Моргалов? А то бы я вас давно нашел, — невольно вырвалось у меня.

Он пожал плечами, вытащил из кармана пачку сигарет, протянул мне, потом закурил сам и, наконец, ответил:

— Очень просто. У Красовского было две семьи. Вскоре после моего рождения он бросил мою мать, воспользовавшись тем, что их не венчали, и женился на этой Анне Карловне. Мария Павловна, моя мать, очень его любила и все ему прощала. Она хотела, чтобы я носил отцовскую фамилию. Но до революции ей этого не разрешили, а потом я и сам не захотел. Зол был на отца: он матери всю жизнь искалечил. Так я и остался Моргаловым, по матери.

— А документы, какие-нибудь документы, научные, разумеется, от вашего отца у вас не сохранились?

И тут же сообразил: надежды на это после того, что сказал мне Моргалов, ничтожно мало.

— Есть его дневники, разные записи. Мать сберегла, благодарите ее, покойницу. Выменяла их в девятнадцатом году на картошку у молодой вдовушки Красовского, когда та собиралась улизнуть за границу. И берегла их, как память об отце.

— И эти бумаги еще у вас?

Атон Васильевич кивнул.

— А зачем они вам? Вряд ли от них какая польза будет.

Я начал рассказывать ему о наших поисках и так увлекся, что даже стал подробно объяснять все тонкости своей вчерашней догадки. Он слушал внимательно, но я все-таки подумал, что, вероятно, это ему не очень интересно, и поскорее «закруглил» рассказ.

— Ну, бумаги его вам мало помогут, — уже решительно сказал, вставая, Моргалов. — Сплошная мистика, местами так вовсе какой-то бред…

— Да, я представляю себе его состояние в последние годы жизни. Но, может быть, хоть что-нибудь удастся вычитать.

— Он умер в больнице, — хмуро подтвердил Моргалов. — На руках у моей матери, которую когда-то выгнал. Но, по-моему…

Не докончив фразы, он кивнул мне, вышел из комнаты и тотчас же вернулся, неся довольно объемистую связку бумаг.

— Вы что-то хотели сказать, Атон Васильевич? — спросил я, не сводя с нее глаз.

Он покачал головой, положил бумаги на стол и сказал:

— Ладно, потом. Почитайте сначала. Вижу, как вам не терпится.

ГЛАВА XI. ЗАПИСКИ КРАСОВСКОГО

И вот я сижу в номере гостиницы, заперев дверь и попросив отключить мой телефон, а передо мной на столе разложены заветные документы, за которыми я так упорно охотился.

С чего начать? Глаза разбегаются.

Пожалуй, с дневника Красовского. Это пухлая и засаленная записная книжка в кожаном переплете. Почерк мелкий, неровный, разбирать его нелегко. К тому же на многих страницах расплылись жирные пятна стеарина, капавшего, видимо, со свечи, тускло светившей Красовскому в мрачном подземелье пирамиды.

Много места в записях занимали постоянные жалобы на трудности полуголодного существования искателя-одиночки в тех пустынных краях:

«14 марта. Сегодня опять не привезли питьевой воды. Рабочие относятся к этому фаталистически, я же пить нильскую грязь не рискую. Тем более что, по слухам, в Каире снова объявилась холера».

«…Третий день питаюсь одними сухарями. Рабочие начинают разбегаться. Деньги у меня еще есть, но что в них толку в этих местах? Поистине прав был Саади: «В сухой пустыне, на движущемся песке, для жаждущего все равно: будет ли во рту его жемчуг или раковина…»

«…Какой трогательный обычай был у древних египтян хоронить вместе с умершим человеком все мелочи, окружавшие и наполнявшие его земное существование! Мы в этом отношении варвары в сравнении с ними; увлеченные потоком грубой жизни, мы утратили высокий смысл смерти.