Концовка была в стиле девятнадцатого века. Похоже, Гафч позаимствовал ее у Диккенса (у Володькиных родичей этого Диккенса было хоть зачитайся — аж тридцать томов):

…Прошу благосклонно принять уверение в моем особом уважении, глубочайшем почтении и стра­стной любви, с которыми я имею честь быть ва­шим всегда преданным Гафчиком! Тысячу жареных кальмаров мне в глотку!..

— А это еще что такое? — ткнула я пальцем в последнюю — явно из другой «оперы» — фразу.

— Это он, наверное, от твоего дедушки капи­тана Кэпа, услышал, — предположил Воробей. —

Сказать-то Гафч ничего не мог, вот, видимо, и решил написать, чтоб хоть так почувствовать се­бя морским волком.

— Офигеть, — сказала я. А чего тут еще скажешь?..

— Ну что, пошли? — спросил Володька.

— Куда?

— Выполнять последнюю волю Гафча.

В общем, мы натянули на нашего четвероного друга тельняшку моего дедушки — капитана Кэ­па — и положили его в рюкзак. Туда же для груза (чтоб быстрее пошел ко дну) сунули собрание сочинений Толстого (именно книги Льва Толсто­го чаще всего находил Воробей на полу рядом с книжным шкафом).

И пошли к Москве-реке.

Настроение у нас было похоронное, что не­удивительно — ведь мы шли хоронить нашего милого Гафку. Кто бы мог подумать, что в со­бачьем тельце Гафчика жила душа моряка… Гаф­чик, Гафчик, бедный мой Гафчик, раскаивалась я на ходу запоздалым раскаянием, бывало я на тебя покрикивала, когда ты — любопытный пес — лез своим холодным носом не в свое дело. «Не твое собачье дело!» — кричала я. А ты, не­смотря на это, продолжал нежно любить меня и завещал мне самое дорогое, что есть у собаки, — свою собачью миску… «Ох-хо-хонюшки…» — мысленно вздыхала я. О чем же ты думал, бед­ный Гафч, в последние секунды своей собачьей жизни, что творилось в твоем собачьем сердечке, когда ты понял, что умираешь? Кто знает… Кто знает… Надо же, такой облом. Пришел, называ­ется, тортиком полакомиться, а смерть — цап-царап!.. И ведь таких обломов в жизни полным-полно, и не только у собак, но и у людей. Поеха­ли вы, к примеру, на юг, к морю, покупаться, да и утонули там. Или полетели на самолете, а са­молет взял да и разбился. А можно никуда не ехать и не лететь, а дома ложкой супа захлебуться или кусочком сыра подавиться. Смерть — она всегда рядом. Зазевался, а она тебя — хвать! и в гроб! да на кладбище!..

Тьфу ты, блин, опять я отвлеклась! Приношу шестьдесят килограммов извинений!..

Короче, мы с Володькой подошли к Крым­скому мосту — единственному висячему мосту на Москве-реке. Прошли на середину. Останови­лись. Помолчали.

Наступила минута прощания.

— Прощай, дорогой Гафка, — еле сдерживала я слезы, — ты умер, но память о тебе навсегда останется в наших сердцах.

— Гафчик не умер, — сурово поправил меня Воробей. — Как говорит капитан Кэп: «Моряки не умирают. Они просто уходят в море и не воз­вращаются».

С этими словами Володька бросил рюкзак в водную пучину. И наш милый, наш единственный, наш неповторимый Гафчуленька ушел на дно, чтобы уже больше НИКОГДА не вернуться.

По щекам моим текли слезы, которые я уже не могла сдерживать. Да, ребята, Эмка Мухина, девчонка-кремень, девчонка-топик и дечонка-блузка, плакала навзрыд горючими слезами, как последняя первоклашка, получившая в своей жизни первую двойку. Но я не стеснялась своих слез. Женщину слезы украшают, как шрамы ук­рашают мужчину.

Итак, как я уже сказала, наш незабвенный Гафченька ушел на дно, в свое самое первое и самое последнее плавание.

Ну а мы с Воробьем пошли в кафе. Похоро­ны — это ведь тоже праздник, только праздник наоборот, со знаком минус. Поэтому мы и от­правились «праздновать» Гафчикины похороны. В первой же попавшейся кафешке я заказала се­бе сметану с блинами, а Воробей — пиццу с гри­бами. Ну и, конечно же, мы взяли коку с колой, чтоб помянуть нашего Гафку.

Каждый из нас вспомнил что-то хорошее о покойном псе:

— А помнишь, как он…

— А помнишь, как он…

Повспоминали, повздыхали, а затем верну­лись к своему прерванному Гафчикиными похо­ронами разговору. Вернее, Воробей вернулся.

Он сказал:

— Мухина, тебе надо лечь на дно.

Так как в голове у меня был один только Гафчик и никого, кроме Гафчика, то я в первую секунду подумала, что Володька предлагает мне от­правиться вслед за Гафчем на дно Москвы-реки. Но Воробей имел в виду совсем другое.

— Что делает кошка, если у нее под носом пробегает мышка? — задал он наводящий во­прос.

— Следом кидается.

— Правильно, Мухина. Так вот, тебе не надо бегать под носом у кошки, а нужно спрятаться в норке и затихариться, пока я буду расследовать дело об отравлении Гафчика.

— Слушай, Воробей, а может, не будем само­деятельностью заниматься? Давай обратимся в милицию.

— И что мы им сообщим? Что меркуриане в виртуальном мире виртуальными землянами пи­таются? Если ты, Мухина, мне не поверила, то мильтоны и подавно не поверят. Еще, чего доб­рого, в психушку отправят.

— Да отдохни ты, Воробей, от своих меркуриан! Я тебе про другое говорю. Нужно сообщить в милицию об отравленном торте, если, конечно, он действительно отравлен, о гробе, который мне сегодня принесли, и о странной смерти Гафчика.

— Пустой номер, — отмахнулся Володька. — Вон сколько банкиров грохают, а милиция и Ухом не ведет. А ты думаешь, они будут искать Убийцу какой-то там собаки, да еще дворняги?

— Да я ничего не думаю. Но ведь надо же что-то делать.

— Вот я тебе и говорю, что тебе надо делать. Ложись, Мухина, на дно, пока не поздно. А иначе твой труп обнаружат на помойке, если вообще обнаружат. У меркуриан длинные руки… или, может, щупальцы.

Да уж, Воробья танком не сдвинешь с этих меркуриан. Эх, сейчас бы обо всех этих странных странностях майору Гвоздю рассказать или пол­ковнику Молодцову. Но они — майор с полков­ником — потерялись, как земляника в лесу, и где их теперь искать?.. Фиг знает.

Володька между тем прочел мне целую лекцию.

— Как избежать физического уничтожения? — с умным видом вещал он. — Нужно принять контрмеры. Это значит — не шляться ночью по всяким кафешкам и киношкам, как ты, Мухина, любишь делать. Человека обычно где убивают? Там, где он бывает систематически. Ведь у всех со временем вырабатывается свой алгоритм…

Я даже слова-то такого никогда не слыхала.

— Чего-чего вырабатывается?

— Алгоритм, — важно повторил Воробей. — К примеру, утром ты идешь в школу, а после школы возвращаешься домой — это и есть твой алгоритм. И тебе его надо срочно изменить. По­тому что если ты каждый день в восемь тридцать выходишь из дома, а в пятнадцать ноль-ноль возвращаешься домой, то тебя можно запросто подкараулить и убить, вычислив твой алгоритм.

— Воробей, кончай умничать, — перебила я. — Что ты конкретно предлагаешь?

— Я предлагаю квартиру своей тети.

— Тети Моти? Которая в Питере живет?

— Нет, у меня есть еще одна тетя. Троюродная.

— А где?

— Здесь, в Москве. Ты наверняка о ней слы­шала. Смертолюбова. Довольно известная худож­ница.

Да, о Смертолюбовой я слышала. И не только слышала, но еще и видела ее по ящику-телику. Она была такая старая, что уже слегка смахивала на мертвеца. К слову сказать, и рисовала Смер­толюбова одни только кладбища. Причем целы­ми циклами: «Деревенские кладбища России», «Городские кладбища России», «Кладбища ближ­него зарубежья», «Кладбища дальнего зарубе­жья». Ну и так далее.

— Смертолюбова твоя троюродная тетя? — удивилась я. — А чего ты раньше мне про это не говорил?

— Да я и сам недавно об этом от матери узнал.

— А как ее зовут?

— Афиногена Геннадьевна.

— Как-как? — вытаращилась я. — Офи… ге­на… Это что, от слова «офигенный»?

— Да не Офигена, а А-фи-но-гена, — попра­вил меня Володька. — Старинное русское имя.

— Офигеть, — сказала я. — И что, я буду у нее жить?

— Ага. В ее мастерской. Она на полгода в Штаты улетела, писать цикл картин «Кладбища Америки». А ключ от мастерской нам оставила.