Потом, подошел к жерлу пещеры, прислушался. Ни стона, ни шороха.
— Бог нам судья, — тихо прошептал он. И только тут вспомнил, что сапоги его валяются на земле.
Отвязав коня, легко прыгнул в седло. Бросая коня на верблюдов, стал яростно нахлестывать их плеткой, пока обезумевшие от боли и страха животные не рванулись в ночную степь. Несколько километров продолжалась эта бешеная ночная скачка.
— Хватит, пожалуй, — осадил хорунжий коня. Схватил за лакированный козырек фуражку, ойкнув, далеко зашвырнул ее в заросли янтака. Настороженно огляделся. Припал к луке, дал коню шенкеля, послал его вперед. Жеребец захрапел, встал свечкой и с места, напористым наметом, понес хозяина к городу.,
Не доезжая с версту до города, спешился, вытянул плетью коня по крупу и, свернув в сторону от дороги, зашагал по окаменевшей от стужи стерне.
В полуразрушенной кибитке он достал припрятанное поношенное солдатское обмундирование, переоделся, завалил кирпичами свою щегольскую офицерскую шинель с завернутыми в нее френчем и галифе.
…Привокзальная площадь напоминала растревоженный пчелиный улей. Призывно ржали лошади; кто-то с кого-то обещал «спустить семь шкур»; истерический женский голос, словно разбитая граммофонная пластинка, взывал к таинственному «Вальдемару»; казаки сочно ругались, дымили «собачьими ножками»; от одного станционного строения к другому метался штабного вида офицер, хватающий чуть ли не каждого за рукав: «Где комендант?». На путях спали в ожидании паровоза застывшие «теплушки». И надо всем этим хмурое черное небо…
В сумятице никто не обратил внимания на рослого солдата в видавшей виды шинели и стоптанных сапогах.
Холод загнал его в помещение. Усталость смежила глаза, но спать было нельзя.
— Э, милаш, война нам вот иде, — услышал он, — в печенках сидит. Теперича, голубь, нам война без надобности.
— Знамо, — согласился второй, — на кой мне ляд война-то?!
«Вот мерзавцы, какой разговор ведут». Хорунжего так и подмывало вскочить, отхлестать агитатора. Сдержался, боялся солдат, знал, что были лихие рубаки из Уральской сотни Оренбургского казачьего войска. Они в пути из Персии. А казаки продолжали свою беседу.
— Че баишь, дурья башка? — говоривший перешел на шепот.
Хорунжий расслышал слова — «Ленин, декрет о земле, Фрунзе…».
Поднялся, со злостью хлопнул дверью и, прячась от ветра за углом здания, свернул цигарку. Прикурил и слился с такой же серой, как он сам, безликой солдатской массой.
Черная шкатулка
Сентябрь был на исходе, но солнце палило по-летнему нещадно. И встречающие экспресс Москва — Ашхабад прятались в тени дебаркадера. Лишь одна пара, обращая на себя всеобщее внимание, упрямо продолжала прогуливаться по открытой платформе. Она — сухонькая старушка, согнутая беспощадным временем, ежеминутно прикладывающая белоснежный платок к глазам. Под руку ее бережно поддерживал мужчина в форме полковника милиции. Над ее головой он зонтиком держал свою фуражку.
— Ой, Коля, я так утомилась! Может, пойдешь, узнаешь у дежурного, не запаздывает ли поезд? — просительно заглядывая в глаза своему спутнику, произнесла старушка.
— Да что ты, мама, успокойся, — улыбнулся полковник, бросив взгляд на циферблат часов. — Ровно через три минуты мы обнимем внука и сына.
— Ах, — досадливо махнула рукой старушка, — недаром же говорят, отец — это не мать и даже не бабка.
На лицо полковника набежала тень. Отец… Словно на экране кинотеатра в памяти замелькали страшные события той черной февральской ночи.
Выстрелы… Мать и отец, лежащие в лужах крови на полу. И он сам с диким воплем — «а-а-а-а…», бегущий по улице в ночь…
Но разве можно было убежать от свершившегося?
Мать выжила. Полковник с нежностью взглянул на нее и чуть сильнее прижал локоть к боку.
Старушка остановилась и внимательно посмотрела на сына. «Опять за свое?» — говорил ее взгляд.
…А память продолжала разматывать клубок прошлого. Школа… Рабфак… Снова школа, на этот раз — милиции… Рождение сына и смерть жены… Почти одновременно…
Почему чаще всего в памяти всплывают картины прошлого именно на вокзале? То ли потому, что сама жизнь похожа на стремительно уносящийся вдаль поезд? То ли…
— Коля! Идет! Идет! — затормошила сына старушка и с завидной для ее лет резвостью засеменила навстречу изогнувшейся на повороте, замедляющей ход зеленой змее.
— Вон он, Коля, видишь? Видишь? — всхлипывала старушка и беспомощно, совсем по-детски прижалась к сыну.
А из открытого окна вагона им махал рукой молодой человек, тоже в форме работника милиции. Еще через минуту он радостно сжимал отца и бабушку в своих могучих объятиях.
Вот уже несколько дней младший Теплов отдыхал дома, Бабушка ни на минуту не выпускала его за порог, то уговаривала «съесть вот этого вкусненького, только что приготовила», и молча, пряча на груди внука мокрое от слез лицо, стояла, боявшись пошелохнуться.
Ей казалось, что Наташа тоже стоит рядом, любуясь красавцем-сыном.
Но Наташи не было. Она, Мария Степановна, заменила младенцу мать и вырастила его вот таким, настоящим мужчиной. Забота о внуке сглаживала горе — гибель мужа. Много у нее было споров с отцом Гриши, Николаем. Николай был строг, не терпел, когда мать укутывала внучка, провожая его в школу. И если тот жаловался отцу, что обидели мальчишки, всегда говорил: «Умей защищаться сам и не жди от меня помощи, услышу жалобу, ремня получишь». Бабушка стояла за внука.
— Мама! — говорил тогда Николай Григорьевич, — не защищай, так ты его портишь.
— Тебя не испортила, без отца вырос, — обидчиво говорила старушка. Уходя в другую комнату, тайком смахивала передником набежавшую слезу.
…Грише шел двадцать третий год. И погоны лейтенанта милиции он надел накануне своего дня рождения. Теперь — отпуск, а уж потом назначение «к месту». Но отдыхать не хотелось. Хотелось как можно скорее взяться за дело, которому посвятил свою жизнь отец и которое теперь станет делом жизни его, младшего Теплова.
— Пока отдыхай, это необходимо, — похлопал его по плечу отец, когда Гриша завел разговор о работе. — Съезди на рыбалку, сейчас клев хороший…
— А удочки-то мои целы?
— Целы. В бабушкиной кладовой. — И отец показал на потолок.
На чердак вела отлогая с поручнями лестница. Мария Степановна ключи от двери носила всегда при себе, привязывая их к тесемочке фартука.
— Бабуся, дай, пожалуйста, ключ от чердака, — Григорий поцеловал старушку в щеку.
— Не дам, упадешь! Что надо — сама принесу. С утра собираюсь за старой кофтой. Распущу, носки свяжу.
— Ты что, бабуся!
Озорно подхватил ее и легко по лестнице поднялся наверх.
— Открывай, — опустил он ее на площадку, а Мария Степановна, с трудом переводя дыхание, с изумлением смотрела то на внука, то на лестницу.
— С ума сошел! Не знаешь, куда силу девать? — и отвязала ключ.
На чердаке просторно, просторно потому, что порядок. Все на своем месте. Два больших застекленных фонаря пропускали много света. Здесь все так же, как было и два года назад. Поломанные стулья, зимние рамы, у стенки заветный сундук. Он всегда был заперт. Нашел снасти и, распутывая их, вспомнил — где же подпуска? Бабушка копалась в старых вещах.
Наконец, Мария Степановна разогнулась.
— Не знаю, где твои подпуска. Может, в сундук сунула и забыла. Посмотри сам.
Крышка поднята. Разнесся густой запах нафталина. Сундук до самой крышки забит аккуратно уложенной старомодной одеждой.
Григорий, шаря рукой, пробирался все глубже. Попалось что-то твердое. Ощупал — небольшая коробка. Не задумываясь, вынул.
— Бабуся, что это за странная шкатулка? Что в ней? Разреши открыть!
— Дедушкина. Казенные бумаги в ней. Как память храню, не трогай…
— Можно посмотреть? Ну, бабуленька, разреши!
Старушка нехотя согласилась: «возьми, посмотри».
Григорий забрал свои рыбацкие принадлежности и загадочную коробку. Смастерил из проволоки ключик, открыл шкатулку. Наверху лежала тетрадь в черном коленкоровом переплете. Под ней были письма, какие-то банковские служебные бумаги.