Джозеф таким резким рывком натянул на себя одеяло, что оголил ноги.

Нога свешивалась с кровати, налитая в солнечных лучах теплой белизной, каждый отдельный черный волосок поражал совершенством.

Глаза Мари расширились, неотрывно прикованные к ноге Джозефа.

Она поднесла руку ко рту и крепко его зажала.

Джозеф весь день то выходил из гостиницы, то возвращался. Бриться не стал. Он слонялся по выложенной плиткой площади. Вышагивал так медленно, что Мари, смотревшей на него сверху, хотелось прикончить его на месте — взять и поразить молнией. Джозеф, под деревом, подстриженным наподобие шляпной коробки, остановился покалякать с гостиничным управляющим: стоит и водит носком ботинка по бледно-голубым плиткам. Закинув голову, наблюдает за птицами на деревьях, созерцает статуи на крыше театра, облаченные в свежую утреннюю позолоту. Вот задержался на углу — внимательно приглядеться к движению транспорта. Какое уж там движение транспорта! Джозеф нарочно стоит на углу, нарочно тянет время — и даже ни разу не оглянется. Нет бы сорвался с места, ринулся сломя голову по переулку вниз с холма, забарабанил кулаками в дверь гаража, наорал на механиков, схватил их за шкирку и ткнул носом в мотор — нечего, мол, прохлаждаться!

Как же! Стоит себе и стоит, пялится на эту дурацкую проезжую часть. Вот мимо проковыляла свинья, проехал велосипедист, за ним «форд» 1927 года выпуска, прошли трое полуголых детишек. Ну же, иди, иди, беззвучно вопила Мари: у нее руки так и чесались выбить стекло.

Джозеф вразвалку двинулся по улице. Завернул за угол. На всем пути до гаража будет задерживаться у витрин, глазеть на вывески, изучать картины, вертеть в руках керамические фигурки. Кто знает, не зайдет ли глотнуть пивка. О господи, ну конечно же, еще и пивка.

Мари прошлась по площади, погуляла на солнышке, поохотилась за новыми журналами. Вернулась в гостиницу и занялась ногтями — покрыла их лаком, приняла ванну, снова погуляла по площади, чуточку перекусила и опять вернулась в номер понасыщаться журналами.

В кровать она не ложилась. Ей было страшно. Всякий раз, оказавшись в постели, она впадала в полусон-полугрезу: беспомощно печальное воображение представляло ей все ее детские годы. Память наполнялась давними друзьями и детьми, которых она не видела и о ком не вспоминала целых двадцать лет. Начинала думать о том, что хотела сделать, но так и не сделала. Целых восемь лет после окончания колледжа собиралась навестить Лайлу Холридж, но почему-то так и не собралась. А какими подругами они были! Милая Лайла! В постели Мари принималась думать о книгах — о тех замечательных новых и старых книгах, которые собиралась купить, но теперь уже никогда не купит и не прочитает. А она обожала книги, обожала их запах. Ей вспоминалось прошлое — сколько же там было грустных промашек. Всю жизнь она мечтала иметь у себя книги о стране Оз, да так их и не купила. А почему бы не купить? Жизнь-то еще не кончена! Первое, что она сделает по приезде в Нью-Йорк, — немедленно купит эти книги! И немедленно отправится навестить Лайлу! Свидится также с Бертом, и с Джимми, и с Хелен, и с Луизой! И поедет в Иллинойс побродить по родным местам, где прошло детство. Если только вернется в Штаты. Если. Сердце в груди у Мари болезненно заколотилось, замерло, переждало удар и забилось снова. Если она когда-нибудь вернется домой.

Мари лежала, придирчиво прислушиваясь к биению сердца.

Глухой удар — еще глухой удар — и еще один. Пауза. Глухой удар — еще глухой удар — и еще. Пауза.

Что, если сердце остановится прямо сейчас?

Вот!

В груди у нее — тишина.

— Джозеф!

Мари вскочила. Схватилась за грудь — стиснуть, сдавить, снова заставить работать умолкшее сердце!

Сердце раскрылось внутри, затворилось, загрохотало и сделало двадцать нервных, стремительных ударов, похожих на выстрелы!

Мари упала на постель. Что, если сердце снова остановится и больше уже не забьется? Что тогда? Что предпринять? Она умрет от испуга, вот и все. Не смешно ли? Умереть от страха, услышав, что сердце остановилось. Глупости. Она должна прислушиваться к его биению, не давать ему замереть. Ведь надо вернуться домой, повидаться с Лайлой, накупить книг, снова потанцевать, погулять в Центральном парке и… надо прислушаться…

Глухой удар — еще глухой удар — и еще один. Тишина.

Джозеф постучал в дверь. Джозеф постучал в дверь, а машина не была отремонтирована, и предстояла еще одна ночь. Джозеф так и не побрился, и каждый волосок у него на подбородке красовался по отдельности — один совершеннее другого, а лавочки, где продаются журналы, были закрыты, и журналов там больше не осталось, и они поужинали (так, отщипнула кусочек), и Джозеф вышел вечером прогуляться по городу.

Мари снова сидела в кресле — и волосы у нее на затылке медленно вздымались, словно по ним проводили магнитом. Мари чувствовала себя очень слабой — не могла шевельнуться и встать, тела она лишилась: вся она состояла из биения сердца и чудовищной пульсации тепла и боли, заключенной в четырех стенах. Пылающие веки ее набрякли, словно вынашивали плод, — за ними пряталось дитя ужаса.

Глубоко внутри себя Мари ощутила, как один из крохотных зубцов соскочил с резьбы. А впереди еще ночь, подумалось ей, и еще одна, и еще. И каждая продлится дольше вчерашней. Соскочил с резьбы первый зубец, маятник впервые пропустил удар. Но за первым зубцом последует и второй, и третий — все они взаимосвязаны. Зубцы сплетены между собой: маленький с другим — чуть побольше; этот, который чуть побольше, — с большим, большой — с огромным, огромный — с таким, что еще огромней; тот, что еще огромней, — с громадным, громадный — с колоссальным, колоссальный — с необъятным…

Алая жилка — не толще красной нити, натянулась и затрепетала, нерв — тоньше волокна в красной льняной ткани — задрожал, извиваясь. Глубоко внутри у нее застопорилась крохотная деталь механизма — и вся машина, разладившись, была готова вот-вот неминуемо развалиться на части.

Мари поломке не противилась. Согласилась, что ее сотрясает ужас, что на лбу проступают крупные капли пота, что позвоночник сверху донизу пронизывает боль, что рот наполняется отвратным вином. Она чувствовала себя испорченным гирокомпасом, стрелка которого металась то в одну сторону, то в другую, путалась, дрожала и жалобно хныкала. Краска схлынула с ее лица, как потухает свет в выключенной электрической лампочке, а на стеклянных щеках погасшего резервуара проступают обесцвеченные нити и волоски накала…

Джозеф был здесь, в номере, он давно уже вошел, но как — Мари даже не слышала. Он был здесь, в номере, но разницы никакой это не внесло, его приход ничего не изменил. Джозеф готовился ко сну и расхаживал по номеру, не говоря ни слова, и Мари тоже не говорила ни слова, а только рухнула в постель, пока он перемещался в наполненном табачным дымом пространстве и однажды заговорил с ней, но она его не услышала.

Мари следила за временем. Каждые пять минут взглядывала на часы, часы содрогались, и содрогалось время, а пять пальцев превращались в пятнадцать — колыхаясь и вновь преобразуясь в пять. Дрожь не утихала. Мари попросила воды. Она не находила себе места в постели. За окном дул ветер, скособочивая фонари и расплескивая брызги иллюминации; они исподтишка наносили зданиям боковые удары — и тогда окна загорались, будто широко распахнутые глаза, которые тут же закрывались, если свет устремлялся в другом направлении. На нижнем этаже гостиницы после ужина стояла тишина, в их безмолвный номер не проникали никакие звуки.

Джозеф подал Мари стакан воды.

— У меня бледное лицо, Джозеф, — сказала Мари, зарывшись в складки одеяла.

— Нормальное, — ответил он.

— Нет, не нормальное. Я плохо себя чувствую. И мне страшно.

— Бояться нечего.

— Я хочу поехать в Штаты поездом.

— Поезд идет из Леона, а здесь железной дороги нет, — ответил Джозеф, закуривая очередную сигарету.