— Хорошо. — мастер кривится с легкой досадой, как будто рассчитывал, что высокая цена меня отпугнет. — Будет готово через неделю.

— Прекрасно. Доброго вам дня, мастер Кунитомо. — я кланяюсь, и мы с Бай Лин выходим из кузницы на свежий воздух. На улице свежо, в небе висит полуденное солнце, к вечеру нам нужно вернуться во дворец.

— Теперь к мастерам фейерверков, Сан-сенсей? — задает вопрос Бай Лин. — Проверить ваш заказ?

— Да. Искусство — это взрыв!

— Сан-сенсей?

— Не обращай внимания. Внутренняя шуточка…

Глава 2

Глава 2

Приём назначили в Сисиндэне, главном церемониальном зале, и это само по себе было заявлением, потому что Сисиндэн открывают не тогда, когда хочется устроить праздник, а тогда, когда хотят, чтобы праздник вошёл в историю: тут возводят на трон, тут объявляют волю, тут стоят рядами, а не сидят кучками, и всякий, кто получил приглашение, ещё до того, как разобрал суть письмен на надушенной бумаге, понимал — речь пойдёт не о цветах и не о поэтическом состязании. Это — событие.

С того дня, вернее с той ночи, Ночи Коротких Клинков — прошло больше двух недель и кровь что обильно оросила Павильон Весенней Луны — давно ушла в землю, была засыпана белым песком, отмыта, оттерта с полированных досок мореного дерева, наконечники стрел вынуты, следы от клинков тати черных — затерты и закрашены, перегородки восстановлены а дым над горой Торибэ, где жгли поминальные костры, сжигая тела погибших — давно развеялся. И сейчас все это кажется лишь дурным сном, события, которые произошли давным-давно, в какой-то другой стране и не с нами. Будто и не стояла Соно-химэ с клинком у собственной шеи, обвиняя ворвавшихся в мятеже, будто все это — всего лишь мираж. Но у Бай Лин осталось лишь трое подружек и одна из них никогда уже больше не будет ходить, повезло ей что жива осталась. Были еще последствия у этого «сна в летнюю ночь»… и смерть Мамочки Фудзино далеко не самая значимая из них. Баланс в стране заметно сместился, во дворце стало заметно меньше Фудзивара, цветок Глицинии заметно уступил место красному камону махаону Тайра, или как тут ее называют — бабочке агэхе.

Я выпрямилась, ступая вслед за моей химэ. Сегодня за нами прислали два паланкина вместо одного, и это значило что не только Соно-химэ, Принцесса Павильона Весенней Луны является приглашенным лицом, но и некая Такэда-но Аяко, старшая фрейлина этой самой принцессы — тоже желанная и приглашенная гостья. Благодаря некоему Господину Сякухати, Зимней Флейте и или как его называли на континентальный манер — Да Рену, слава о событиях той ночи уже разнеслась не только по дворцу, но и по всей столице и скорее всего — большая часть страны уже знает об этом. Почему? Да потому что появилась «Песнь Полуночи» под биву и барабан, сказание-эпос-песня, эдакий боевой речитатив, что читают напевным голосом, повышая и понижая тон, а в самой «Песне» есть несколько глав, все как и положено по жанру драматургии — сперва глава о жадном и гадком лорде То, который, вот ужас-то, оказывается пытался подсунуть Императору девушек с нечистой кровью, но Хранительница Традиций, Принцесса Соно-но Цубонэ — встала на защиту чистоты крови Императорской Семьи и посрамленные девушки, которые наверняка были порождениями демонов-они, желающими захватить власть в стране — были вынуждены умереть. Однако злой и ужасный лорд То не смирился с этим и как только узнал что Императрица решила навестить свою сводную сестру Соно-химэ, — обманным путем выправил указ об аресте Императрицы и Принцессы Соно и направил в Павильон Весенней Луны три сотни отборных бойцов. И после этого начиналась «Песнь Полуночи: Битва Сокола с Вороном»… и все такое прочее.

В общем я уже поняла что место в легенде мне обеспечено и почти смирилась с этим фактом, хорошо еще что не все меня в лицо знают, таблоидов с глянцевыми обложками тут пока нет и я все еще могу совершенно спокойно шариться в Нижнем Городе на рынках и никто в меня пальцем тыкать не будет и толпы собираться тоже не будут, потому что никому и в голову не придет что Смертоносная Вдова и Первая Похабница Хэйан-кё — может вот так спокойно на рынке к горьким огурцам прицениваться. Спасибо Аматэрасу за маленькие милости — так подумала я, ступая вслед за своей химэ во двор Сисидэна.

Двор перед залом с рассвета выравнивали граблями. Белый песок, чистый, привозной, просеянный, был расчёсан длинными полосами, ровными, как строки на свитке, и полосы эти шли от южных ворот к ступеням, и по ним нельзя было ступать, для ступания были положены циновки и настилы, а песок существовал исключительно для того, чтобы им восхищались, и в этом, если задуматься, вся здешняя государственность: огромный труд десятков людей, потраченный на поверхность, по которой не пройдёт никто. Слева, если стоять лицом к залу, росла вишня, справа — померанец, тот самый татибана, и я, как всякий раз, поймала себя на дурацкой мысли, что дерево нашего наместника-медведя стоит на почётном месте у самых ступеней, а его самого выставили из столицы. Оба дерева были подвязаны, подстрижены, подпёрты бамбуковыми рогатками, а под померанцем расстелили белую ткань, чтобы, если упадёт плод, он упал на чистое.

Вдоль настилов, по обе стороны, стояли воины — теперь в алых доспехах. Двумя рядами, по восемь шагов между рядами, в лакированных латах цвета варёного рака, с оранжевыми шнурами, с луками в чехлах, с колчанами. Над ними, на длинных бамбуковых шестах, висели знамёна-нобори, длинные, узкие, алые, с бабочкой-агэха, которую я про себя упорно зову махаоном, и знамёна эти не колыхались, потому что день выбрали безветренный — а если бы ветер всё-таки поднялся, я уверена, нашёлся бы чиновник, который отменил бы ветер приказом. И ветер конечно бы послушался, ведь как можно ослушаться чиновника Императорской Канцелярии? Никак невозможно.

Внутри было темнее, чем снаружи, и прохладнее, и пахло сразу тремя вещами: свежими циновками, лаком и дымом благовоний, причём дым тут не курится, а стоит — плотными невидимыми пластами, и, проходя, ты этот пласт разрезаешь и тащишь за собой, как тащишь за собой воду, входя в реку.

Зал огромен и почти пуст, и его роскошь — роскошь пустоты и пространства: гигантские кипарисовые столбы, отёсанные так, что на них не видно следа тесла, поднимаются к тёмному потолку, между столбами — ничего, никакой мебели, ни кресел, ни лавок, только настил из циновок, уложенных с чёрной каймой, и по каймам этим все знают, где кому сидеть, потому что кайма — это уже чин. Пол натёрт до того состояния, когда он отражает не предметы, а цвета, и по нему всё утро ходили служки в мягких носках, дышали на пятна и растирали их рукавом.

В глубине зала стоял помост, и на помосте, под лаковым навесом на четырёх столбиках, помещался трон — высокое сооружение с балдахином, с занавесями по бокам, подхваченными шёлковыми шнурами, с птицей-фениксом на маковке, — и трон этот был пуст.

Пуст он был не по недосмотру не потому, что Император занемог, задержался или изволил гневаться. Он был пуст сегодня, был пуст в прошлое царствование и будет пуст в следующее, и вся церемония строилась вокруг этой пустоты с той же тщательностью, с какой строится дом вокруг очага. Сын Неба слишком священен, чтобы на него смотрели; лицо его не должно быть видано подданными; голоса его не должен слышать никто, кроме избранных; и потому существование Императора в этом дворце устроено так же, как существование божества в святилище — есть закрытый ящик, в ящике, как утверждают, лежит зеркало, зеркала никто не видел, ящику кланяются, и всем от этого хорошо. Вообще-то Три Священные Реликвии есть — Зеркало, Камень и Меч, но Зеркало самое главное.

Перед троном висели мису — бамбуковые шторы тонкого плетения, подшитые парчой по краю, с кистями на шёлковых шнурах, и вся политика этого мира держится на том, подняты они или опущены. Сегодня их подняли ровно до половины… И я на этой половине задержалась взглядом дольше, чем на всём остальном убранстве, потому что за поднятой наполовину шторой не было ровным счётом ничего — темнота, подушка, лаковая рама, тень от навеса, — и триста человек в парадном шёлке всё утро кланялись этой темноте, и я кланялась вместе со всеми, и, кланяясь, думала о том, что нигде и никогда я не видела власти, устроенной так честно. Ведь вот же она, вся правда, выставлена напоказ, поднята до половины, освещена четырьмя светильниками: там пусто. Смотрите. И все смотрят, и все видят, и никто не говорит ни слова, потому что сказать нечего — пустое место как раз тем и хорошо, что его нельзя ни в чём обвинить и невозможно опровергнуть.