Под конец обеда и Стакан почувствовал возрастающее волнение. Предчувствие хоровода, которым каждый год кончался этот вечер, было опять неприятно ему, и опять он думал: «Напрасно Крутильда затеяла это».
И опять, как всегда, ему казалось, что семь других не встанут, не закружатся, только засмеются.
После обеда перешли в гостиную. Разговоры затихали, всем стало как-то неловко и жутко. Упала минута молчания, и вдруг Крутильда запела:
Дамы молчали и сидели слегка побледневшие. Крутильда обвела их круг блестящими, настойчивыми глазами, встала и взяла за руки двух ближайших справа и слева. Встали и они. И одна по одной поднялись все восемь, сцепясь руками, — и Стакан оказался в середине. И они все закружились и запели:
Они кружились все быстрее и быстрее, на Стакана веяло ароматами их духов, складки их одежды иногда задевали его, все ближе и ближе к нему проносились они, голова его томно кружилась, сердце билось больно и сладко, и наконец он потерял сознание.
Как сквозь сон слышал он испуганные голоса дам.
— Ничего, ничего, сейчас это пройдет, — говорила Крутильда.
С трудом он приподнялся со своего кресла, — и уже все было как в тумане. Полусознательно говорил что-то, целовал чьи-то руки. Гостьи прощались и уходили, потом Крутильда куда-то его повела, чем-то его поила, послала за чем-то в аптеку Сыр-Дарью. Потом опять стало тихо и темно.
Когда Стакан совсем очнулся, он лежал на диване, в кабинете. Перед ним стояла на коленях Крутильда, раздетая, в одной рубашке. Лицо ее было опять мило и румяно, и голые руки ее тянулись к нему, и грудь поднималась так напряженно, так страстно.
— Милая, милая! — шептал Стакан. — Желанная моя, родная, единственная, навсегда моя!
И привлек ее к себе, и обнял порывисто и торопливо, словно еще не веря своему безмерному счастью, своей радости непомерной. Воистину родная, та, которой всегда жаждала душа!
Мышеловка
Это рассказ о старом поэте, который поставил в своей комнате мышеловку.
Старый, конечно, относительно. В России люди рано переходят в разряд старых. Восемьдесят лет — возраст, когда нормальный человек, кушающий болгарскую простоквашу и отрезавший себе половину кишек, чувствует себя едва только вступившим в полное обладание душевными и телесными силами, — этот возраст у нас уже кажется глубокою старостью, и мы говорим:
— Пора, пора старым косточкам на покой.
Моему поэту, Сергею Григорьевичу Ланину, далеко еще было до этого возраста, но уже в волосах его виднелось немало серебристых нитей, и в углах глаз притаились мелкие морщинки.
Денег у Сергея Григорьевича всегда водилось мало, потому что мало кому нравились его скромные, томные, нежные стихи. В них не было ни экзотических мотивов, ни слишком повседневных, ни технических терминов, вообще ничего резкого, задевающего внимание. Это была поэзия интимная. Кому же она нужна! И мало кто покупал книжки стихов Сергея Ланина. Потому он был беден.
Но из тех небольших денег, которые у него были, значительную часть он тратил на покупку книг. И вот, книг у него накопилось много. Так много, что его небольшая о трех крохотных комнатах квартира в седьмом этаже, на дворе громадного дома на одной из столичных невидных улиц, была загромождена этими грузными конденсаторами пыли. Книги стояли и лежали в шкапах, в открытых полках, на диванах, на стульях и просто на полу. Многие были еще даже не разрезаны: купить книгу легче, чем прочесть ее.
В часы вечернего досуга Сергей Григорьевич брал из кучи книг одну постарше, садился с нею, читал и дремал. Иногда и засыпал над книгою, тут же, в кресле. Надоедливый шорох осторожной мышки не беспокоил его, — крепок был золотой сон, навеянный светлыми грезами искусства.
Но вот однажды, разбирая на полу груду книг, увидел Сергей Григорьевич, что переплет одной из книг попорчен, — подгрызен чьими-то острыми зубами. Сергей Григорьевич понюхал книгу, — и с очаровательным для книголюбца запахом старого переплета, клея, слежавшихся листов смешался противный, стремительно-хитрый, тепловатый, подпольный запах грызуна.
Старый поэт опечалился.
С тех пор он стал внимательно прислушиваться к шорохам и мягкой топотне мышьих ног. Заслышав приход непрошеных гостей, он принимался стучать о пол палкою, — нарочно для этого купил толстую суковатую трость.
Сначала мыши пугались внезапного сердитого стука и разбегались. Потом привыкли. Неутомимая грызня их день и ночь томила поэта. И уже стал думать поэт о том, что надобно бы ему переменить квартиру.
Но думать об этом неприятно и скучно было поэту. Он так привык подходить вот именно к этому окну и смотреть на закате вот именно на эти серовато-розовые в мглистом тумане кровли.
Вечером, когда поэт только что зажжет лампу, иногда приходила к нему Анночка Алеева, — его поклонница, барышня, служившая в какой-то технической конторе. Поэт любил ее за то, что она любила его стихи и многие знала на память.
Поэтому ему радостно было смотреть на ее не очень красивое лицо, на ее слабо розовеющие щеки, худенькие, с милыми ямочками, и на скромную прическу темно-русых волос. Ему радостны были ее нечастые посещения, и для нее он покупал барзак и шафрановый ранет.
С каждым днем он любил ее все нежнее. О своей любви сказать ей он не решался, — он стар, она молода и, может быть, любит другого или полюбит. Но ему было тоскливо думать, что когда-нибудь она перестанет ходить к нему, потому что полюбит молодого. Досадливо думал, что это будет какой-нибудь пошляк, чиновник или конторщик.
Однажды вечером Анночка спросила поэта:
— Что вас беспокоит нынче, Сергей Григорьевич?
Поэт не удивился. Он уже знал, что Анночка — чуткий и внимательный человек. Он сказал:
— Анночка, ты угадала.
— Отчего же вы мне не скажете? — с нежным упреком сказала Аня. — Может быть, я могла бы что-нибудь сделать.
Поэт улыбнулся.
— Милая Анночка, — сказал он, — если бы ты была чародейною царицею, которой подвластны те, кто живут с нами! Если бы ты знала слова заклинаний!
Анночка уже давно привыкла к способу выражений Сергея Григорьевича. Этот наивный способ говорить даже восхищал ее. Впрочем, и все, что было связано с поэтом, приводило ее в восторг. Анночка, сама того не замечая, мало-помалу влюбилась в поэта.
Она легко поняла его и теперь. Прислушавшись к легкому шороху в углу за грудою книг, она сказала:
— Ну вот, я знаю, что вас беспокоит. Эти мыши, которые там скребутся? Да, правда?
— Правда, Анночка, — сказал поэт. — Ты умная и всегда угадываешь все сразу.
— Я принесу вам мышеловку, — сказала Анночка. — А теперь позвольте хоть немножко похозяйничать в ваших книгах, привести их в порядок.
— Ну, это лишнее!
Сергей Григорьевич боялся, что Анночка куда-нибудь засунет нужные ему теперь книги. Но он не умел спорить, Анночка принялась за уборку комнаты.
На другой день мышеловка была принесена и поставлена в углу за книгами. Поэт простодушно радовался и благодарил Аню. Он говорил:
— Одну за одною, мы их всех переловим.
В этот вечер сидели долго поэт и Анночка. Он выпил весь барзак, она рассказала, — в который раз? — всю свою жизнь и как ей скучно служить в конторе, где каждый день одно и то же. И поплакала, а он утешал ее. Его глаза сияли такою участливою ласкою, что для Анночки он вовсе не казался старым.