На другой же день Пасходин пришел к Елене и принялся клянчить. Уставя в Елену тяжелый взгляд («Точно Грушницкий», — подумала Елена), Пасходин заговорил патетическим тоном:

— Елена Алексеевна, отдайте мне мой яд! Я не хотел отдавать вам мой яд. Вы воспользовались минутою моей слабости и вырвали у меня из рук мой яд. Это недостойно интеллигентной женщины. Если бы вы были мужчиною, я бы сказал вам, что вы поступили нечестно. Отдайте мне мой яд! Я не могу жить без моего яда.

Елена сначала слушала молча, потом засмеялась, посмотрела на Пасходина прищуренными глазами и сказала:

— Неужели вы будете глотать эту мерзость?

Пасходин пожал широкими, тупыми плечами, точно от холода поежился и молвил томным голосом, противно похожим в эту минуту на голос Скрынина:

— Отдайте мне мой яд!

— Что это вы все одни и те же слова повторяете! — сказала Елена. — И что вам яд? Ведь это же ужасно неэстетично — глотать какой-то порошок, точно соль или сахар. Я думала, что это делается как-нибудь красивее… Порошок прилипает к губам, к языку, — противно.

— Я не буду глотать мой яд, — отвечал Пасходин, — у него противный вкус. Я растворю его в каком-нибудь вине, в мадере или в токайском, — лечебное токайское, шесть рублей за бутылку, — и выпью чашу яда. Отдайте мне мой яд!

— Я не могу этого сделать, — сухо сказала Елена, — я выбросила ваш яд.

Пасходин побледнел.

— Куда? Куда вы его бросили? — с боязливою тоскою спрашивал он.

— В реку, — сказала Елена. — Ходила гулять и выбросила.

И она засмеялась громко и неудержимо, забавляясь испугом Пасходина.

— Что вы сделали! — воскликнул он. — Вы отравили всю воду. Теперь мы все умрем.

С того дня целую неделю Пасходин пил только минеральную воду и ничего не ел, кроме привезенной из города разной сухомятки.

Зато Елена теперь узнала, как следует употреблять яд. Надобно растворить его в вине. И надобно сделать это так, чтобы ей самой не пришлось пить этого вина и чтобы никто другой, кроме Скрынина, его не выпил. И вот оказалось, что это не так-то легко устроить.

Дома Скрынин пил мало вина; пил то же вино, что и Елена. Пил иногда перед обедом немного водки, но не каждый день, а по настроению, больше при гостях, так что водка могла попасть кому-нибудь другому. Притом же, если отравить целый графин, зная наперед, что чужих в тот день не будет, то потом трудно вылить быстро оставшееся в графине, когда в яде уже не будет надобности и когда придется уничтожать улики. Если растворить яд в небольшом количестве водки, на дне графина, то водка, пожалуй, помутнеет и даст осадок.

Елена ждала случая. Сегодняшняя ссора с мужем и внезапно вырвавшаяся у нее угроза, казалось ей, заставляют ее быть особенно осторожною.

IX

В тот самый день, когда Елена утром ссорилась с мужем, потом она, в яростно-знойный час послеполуденный сидела в лесу на высоком, кустарниками поросшем берегу быстрой речки. Елена уже с самого начала лета облюбовала это место, верстах в трех от дачи. Сюда никто из дачников не ходил. Сюда и быстроногие мальчишки, деревенские и дачные, почти никогда не забредали, — место было далекое и ни для кого не приметное, даже для маленьких босоногих шалунов, которые, впрочем, только кажутся быстрыми и подвижными, а на самом деле точно вросли в родную землю невидимыми корешками.

Скоро стало милым для Елены это место, эта очарованно-дикая чаща. Так милым стало, что иногда Елена думала: «Должно быть, это неспроста. Наверное, здесь случится со мною что-нибудь значительное. Счастливое? доброе? — не знаю. Вернее, не доброе и не злое, — что-нибудь стихийное и настоящее, более подлинное, чем вся моя всегдашняя жизнь».

Часто уйдет сюда Елена и сидит часа два, три, мечтая невинно и страстно по-девически и опять ощущая в себе непорочную, таинственно-жесткую душу девочки.

Река мчит пенистые волны, плеща их о прибрежные камни. Прохлада поднимается от реки, болтливой, но все же тихой. А в лесу сладкий дух и легкий и вечная дремота жизни без сознания. Над рекою воздух прозрачен и струист, в лесу мглисто и нежно-зелено. И все во всем так очаровательно невинно.

Успокоение легкое и забвенное, разымчивый хмель покоя, — вот чем сладостно было это место для Елены. Но сегодня Елена и здесь не почувствовала обычного лесного успокоения. Чары лесные сегодня стали необычайно тревожны. Внятная злость щемила Еленино сердце, — та странная степень злобы, которая похожа на голод.

Охватив колени руками, Елена сидела на мшистом берегу, покачиваясь взад и вперед. Глаза ее были темны. Она смотрела на деревья за рекой и, не видя ни одного из них, шептала злым голосом:

— Отравлю! Отравлю!

Странное дело, — злоба обыкновенно искажает человеческие лица и даже красивое лицо делает безобразным, отвратительным. Елена же и злая была очень красива в этот день, хотя особенною красотою никогда не отличалась. Все, и дикий блеск ее темно-синих, почти черных глаз, и яркий румянец смугло-загорелых щек, и ее резко заломленные, стройные, голые руки, и красивый покрой одежды, немного небрежной, — все в Елене восхитило бы всякого, кто бы ее здесь увидел. Восхитило бы даже самого закоснелого хулигана.

В этот несчастный день как раз нашелся хулиган полюбоваться одичалою красотою Елены.

X

Какой-то чуждый природе звук вывел Елену из ее задумчивости. В то же время она почувствовала на себе чей-то противно-клейкий взгляд. Елена вздрогнула и обернулась.

Недалеко от нее, выдвинувшись из-за куста, стоял молодой человек в грязной и изорванной одежде, сам очень грязный, до черноты загорелый и почему-то очень веселый. Елена не успела испугаться и с любопытством всматривалась в молодого оборванца. Даже с некоторым удивлением отметила для себя, что ничего страшного нет. Очень красивый парень, гораздо красивее всех тех городских молодых людей, с которыми была знакома Елена: у тех ее знакомых были или вялые мускулы, или тупые лица. А с этого хоть статую лепить, — дневного, ликующего бога. На губах его зажглась улыбка, солнечно-радостная, и казалось, что от нее должно пахнуть розами. За улыбкою сверкали зверино-белые зубы.

Елена подумала:

«Вот бы его одеть как следует и с ним поиграть в теннис».

Елене стало весело.

Парень подошел к ней медленно, улыбаясь так же все широко, — совсем близко подошел, и остановился у ее ног, топча редкий мох громадными, темными, как первозданная земля, ступнями. И не розами от него запахло, — потом и луком. Но и это не было Елене противно.

Елена, улыбаясь, спросила оборванца:

— Что тебе надо? Что ты тут стоишь?

Парень захохотал, поискал слова.

— Шельма! Сахарная! — сказал он наконец.

Елена нахмурилась, строго посмотрела на него, сказала:

— Да не для тебя.

— Захочу, и для меня будешь, тварь белосахарная, — отвечал оборванец.

Он задышал часто и порывисто. Елена вскочила на ноги, и в ту же минуту оборванец накинулся на нее, левою рукою обхватил спину, а правою толкал в плечо, стараясь повалить ее. Елена отбивалась и кричала что-то. Оборванец, хрипя и дыша тяжело, говорил ей:

— Кричи, кричи, стерва, никто не услышит.

И вдруг закричал жалобно и тонко:

— Да не кочевряжься, размилашечка! Разве я тебе не человек? Ай ты не баба?

Сквозь страх и остервенение борьбы, смех протиснулся в Еленину душу и с ним дикая, звериная радость торжествующего тела. Елена вдруг почувствовала сладкое, томительное безволие.

Она опустила руки, упала на мох, отдалась на волю безумного случая, точно в реку головою вперед бросилась.

Красивое, зверино-злое лицо склонилось над Еленою. Глаза ее отразились в черной бездонности чужих, близких глаз. Резкий запах дурманящим облаком обвил ее. В сладостной, жуткой истоме Елена схватила голыми руками грязную, жесткую шею молодого босяка.

— Милый, милый! — шептала она.

XI

Когда страсть погасла в нем и в ней, они сидели рядом на земле и разговаривали. Как будто были близки друг другу. Елена жаловалась на постылого мужа, босяк на то, что от деревни отбился, а в городе работы найти не может. Елена говорила нежно-звенящим голосом, называла босяка множеством нежных имен и ласково гладила его по жестким взъерошенным волосам, — а он говорил хриплым сильным голосом, пересыпал свои слова непристойною бранью и называл Елену странными кличками, то размилашка, то «стерьва»; только эти две клички и употреблял. Так как слово «стерьва» он выговаривал с мягким знаком после, то оно, очевидно, казалось ему очень любезным и совершенно пригодным для выражения нежных чувств.