— А мистер Питт?

— Что ж, Питт был своего рода исключением. Но ведь вы помните, что он был представителем тори, а они владеют большей частью земельной собственности в Англии.

— Ну, а мистер Фокс?

— Фокс представлял вигов, владеющих остальной землей. Рассуждайте, дорогой Голденкалф, как хотите, вы все равно придете к тому же выводу. Кстати, вы сказали, сэр, что на следующих общих выборах выдвинете свою кандидатуру в парламент?

— Я почту за честь быть вашим коллегой.

Моя заключительная фраза скрепила нашу дружбу, ибо для моего благородного знакомого она была залогом, что второе место в парламенте от этого городка останется за ним. Он был слишком благовоспитан, чтобы высказывать свою благодарность в пошлых фразах (хотя, надо заметить, благовоспитанность редко проявляется во всей красе во время выборов), но он был светским человеком и принадлежал к классу, главная забота которого — всячески выказывать тонкость обращения, а поэтому читатель может быть уверен, что в тот вечер, когда мы расстались, я был очень доволен собой, и, само собой разумеется, моим новым знакомым.

На следующий день предвыборная кампания продолжалась, и мы выслушали еще одну убедительную речь на тему о вкладах в общественные дела. Ибо лорд Пледж был достаточно хорошим тактиком, чтобы, узнав уязвимое место крепости, штурмовать ее именно там, а не тратить силы на внешние укрепления. Вечером из Лондона прибыл стряпчий с готовой купчей (ее уже составили для лорда Пледжа), а рано утром арендаторы получили надлежащее уведомление, содержавшее мою горячую рекомендацию «вкладов в общественные дела». В полдень лорд Пледж, как выражаются на скачках, пришел первым. После обеда мы расстались; мой благородный друг вернулся в Лондон, а я отправился дальше.

Анна никогда не казалась мне более цветущей, более безмятежной, более высоко вознесенной над прочими смертными, чем в тот день, когда мы встретились в гостиной ее отца через неделю после моего отъезда из Хаусхолдера.

— Вы опять становитесь похожи на себя, Джек, — сказала она, протягивая мне руку с простой сердечностью англичанки. — И надеюсь, вы теперь будете более разумным.

— Ах, Анна, если бы я только смел упасть к вашим ногам и высказать вам все, что я чувствую, я был бы счастливейшим человеком во всей Англии!

— А так вы самый несчастный! — со смехом отозвалась она и, покраснев до корней волос, выдернула руку, которую я опрометчиво прижал к груди. — Пойдемте завтракать, мистер Голденкалф; отец уехал верхом навестить преподобного мистера Литерджи.

— Анна, — сказал я, садясь и принимая чашку чая из ее пальчиков, розовых, как заря, — боюсь, что вы мой злейший враг на земле.

— Джон Голденкалф! — воскликнула пораженная девушка, побледнев, а потом вспыхнув румянцем. — Прошу вас, объясните, что означают ваши слова.

— Я люблю вас всем сердцем и, если бы мог, женился бы на вас, а потом, боюсь, стал бы обожать вас, как никогда еще мужчина не обожал женщину.

Анна слабо засмеялась.

— И вы не боитесь впасть в грех идолопоклонства? — сказала она потом тихим голосом.

— Нет, я боюсь сузить круг моей симпатии к людям, утратить надежную опору в жизни, не внести свой вклад в общественные дела — короче говоря, стать таким же бесполезным для других, каким был мой бедный отец, чья кончина была такой печальной. Ах, Анна, если бы вы видели безнадежность этого смертного часа, вы никогда не пожелали бы мне подобной судьбы.

Мое перо бессильно передать то выражение, с которым Анна смотрела на меня. Недоумение, испуг, нежность и уныние светились в ее глазах. Однако бурность этих противоречивых чувств умерялась мягкостью, напоминавшей жемчужный блеск итальянского неба.

— Если я уступлю своему влечению, Анна, чем мое положение будет отличаться от положения моего несчастного отца? Он сосредоточил все свои чувства на любви к деньгам, а я… Да, я знаю, знаю это! — я любил бы вас так горячо, что это исключило бы всякое благородное чувство к другим. На моих плечах грозная ответственность—богатство, золото, золото без конца, и для спасения своей души я должен расширять, а не суживать мой интерес к ближним. Будь на свете сто таких Анн, я мог бы вас всех прижать к своей груди. Но одна!.. Нет, это был бы ужас, это была бы гибель! Избыток подобной страсти превратил бы меня в бессердечного скрягу, недостойного людского доверия.

Лучистые и ясные глаза Анны, казалось, читали в моей душе. И когда я кончил, она, обойдя вокруг стола, робко подошла ко мне, как подходит женщина, подчиняющаяся глубокому чувству, положила свою бархатную ручку на мой пылающий лоб, нежно прижала мою голову к своему сердцу, разрыдалась и убежала.

Днем мы больше не виделись и встретились только за столом. Обедали мы вдвоем. Анна держалась со мной приветливо, мягко, даже нежно, но тщательно избегала касаться утреннего разговора. Что же до меня, то я непрерывно размышлял об опасности сосредоточения интересов на одном предмете и о важности вкладов в общественные дела.

— Через день-два вы почувствуете себя бодрее, Джек, — сказала Анна, когда после супа мы выпили немного вина. — Деревенский воздух и старые друзья вернут вам свежесть и цвет лица.

— Если бы на свете была тысяча Анн, я мог бы быть счастлив, как никогда не был счастлив человек! Но я не должен, я не смею ослаблять свою связь с обществом.

— И все это доказывает, что я не могу дать вам счастье. Но вот идет Фрэнсис с вчерашней газетой. Давайте посмотрим, чем занято общество в Лондоне!

Развернув газету, милая девушка вдруг издала удивление и радостное восклицание. Подняв глаза, я увидел — или мне так показалось, — что она смотрит на меня ласково, с любовью.

— Прочтите вслух то, что доставило вам такое удовольствие!

Она не стала спорить и дрожащим от волнения голосом прочитала следующую заметку:

«Его величество всемилостивейше соизволил пожаловать Джону Голденкалфу из Хаусхолдер-Холла в графстве Дорсет и Чипсайда в Лондоне, эсквайру, титул баронета Соединенного Королевства Великобритании и Ирландии».

— Сэр Джон Голденкалф, имею честь выпить за ваше здоровье и счастье! — воскликнула она в восхищении, просияв, как утро, и омочив пухлые губки в вине, менее алом, чем они. — Фрэнсис, налейте себе бокал и выпейте за нового баронета!

Седовласый дворецкий с большим удовольствием исполнил ее приказание, а затем поспешил вниз, чтобы сообщить новость другим слугам.

— Ну вот, Джек, общество сделало свою связь с вами более тесной, каков бы ни был ваш вклад в его дела.

Я тоже был рад, потому что известие обрадовало ее и показало мне, что лорд Пледж не лишен чувства благодарности (хотя он позже при случае заметил, что своей удачей я обязан главным образом «надежде»). Я никогда, кажется, еще не смотрел на Анну с такой любовью.

— Леди Голденкалф — это все-таки звучит неплохо, дорогая Анна!

— В применении к одной, пожалуй, да, сэр Джон, но не в применении к тысяче!

Анна засмеялась, вспыхнула, снова залилась слезами и убежала.

«Какое я имею право играть чувствами этой чудесной, искренней девушки? — сказал я себе. — Очевидно, эта тема расстраивает ее. Анна не в силах вести подобное обсуждение, и недостойно мужчины настаивать на его продолжении. Я должен помнить, что я джентльмен, а теперь еще и баронет, и… никогда в жизни я больше не заговорю об этом».

На другой день я простился с мистером Этерингтоном и с его дочерью, объяснив, что намерен отправиться на год или на два путешествовать. Добрейший священник дал мне ряд дружеских советов, польстил мне, высказав уверенность в моем благоразумии, и, горячо пожав мне руку, просил меня помнить о том, что его дом всегда будет моим. Выйдя от отца, я с тяжелым сердцем отправился к дочери и застал ее в маленькой гостиной, которую я так любил. Она была бледна, сдержанна, но приветлива и спокойна. Мало что было способно нарушить небесную безмятежность этой чудесной девушки. Если она смеялась, ее веселье было тихим и умеренным; если плакала, ее слезы напоминали дождь с неба, все еще озаренного солнечным светом. И только когда чувство и природа властно заявляли о себе, какой-нибудь неудержимый порыв, свойственный ее полу, выдавал ее душевное состояние, как это дважды случилось совсем недавно на моих глазах.