– Именно. Вы не в том положении, чтобы настаивать на чем-либо. Понимаете? Такая это игра. Вас ведь никто не вынуждал начинать ее. Так что – доигрывайте, а там – платите проигрыш… или огребайте выигрыш. Как повезет. – Он помолчал и добавил: – Будете делать все, что велю, – разрешу писать письма.

– Буду делать, – сказал Глеб. – Где она?

– В хорошем надежном месте. Там сухо и тепло. Довольны?

– Письма, – сказал Глеб. – А потом? Когда я смогу ее увидеть?

– Когда мы будем вам полностью доверять. А уж через какое время – зависит полностью от вас.

– Хорошо, – сказал Глеб твердо. – Что я должен делать?

– Сегодня – как следует выспаться. Работу начнем завтра.

– Тогда – снимите кандалы. Спать мешают ужасно.

Допросчик опять посмотрел на того, другого, за спиной, и тот, наверное, кивнул.

– Давайте руки, – сказал допросчик. – Но помните: малейшее нарушение с вашей стороны – и эта дама станет чуть менее привлекательной.

– Это я уже понял, – сказал Глеб. – О-ох, как натерло… И еще: не распорядитесь, чтобы горячей воды дали? Тяжело таким грязным жить…

Первую ночь провели в море, было тихо, но на другой день ветер понемногу набрал силу, погнал волну – и капитан Арчи, так его звали, повел йол к берегу. Там есть где воткнуть кол, сказал он, и сестра его Дорис солидно кивнула: да, есть. Они были странной парой. Арчи и Дорис. За долгие годы совместного промысла они выработали свой язык и лишь в особо сложных случаях прибегали к английскому, используя отдельные слова и полуфразы. Зато в разговоре с посторонними, не владеющими их языком, они становились обстоятельны и велеречивы. А то, что лексика отличалась от общепринятой – так на то оно и море.

Сорок часов в тесной лодке вымотали Светлану – не физически. Она спокойно переносила и качку, и соль. Но полная невозможность уединения; но вспыхнувшее полузабытое: плотно, один к одному, спящие на палубе, и кто-то из них уже не проснется, и запах рыбы, смолы, горячего мокрого дерева, гнили и пота, и непрерывный надрывный плач, и скрип уключин, и тихие усталые проклятия, и тоска, и тоскливые песни по вечерам, и даже веселые песни все равно поются тоскливо… чужбина была впереди, была, но не ждала… и самоедские мысли: дура, дура, дура, испортила все, и даже последнюю ночь – и ту испортила… перегнуться бы через борт – и на дно ключом… Что-то не пускало. Но думать об этом было легко, и она стала думать именно об этом.

Олив заметила перемену в ней: Светлана вдруг перестала метаться – телом и духом – и погрузилась во что-то завораживающее. Это тревожило, но сделать нельзя было ничего – это Олив знала по себе. Она помнила себя, впервые брошенную… жалкое зрелище. И ничем не помочь, поэтому лучше не трогать.

Глеб вряд ли жив, беспощадно знала она. Той ночью, когда Светти забылась в фургончике передвижного театрика, а она сама с карабином в обнимку караулила рядом, сержант успел сбегать к отелю «Рэндал» и застал там кучу полицейских, пожарных, солдат… Осторожно он разузнал, что человек десять мастеровых где-то после полуночи вошли, избили и связали швейцара и портье, поднялись наверх – и там началась Пальба. Кто и в кого стрелял, сержант выяснить, конечно, не смог, но видел сам, как вынесли и погрузили в медицинскую карету носилки, а на носилках лежал без признаков жизни молодой, лет двадцати пяти, человек со светлыми волосами. Рука его выпала из-под простыни и волочилась…

Что-то сгущалось на йоде. Должно быть, не только из-за ветра повернул к берегу капитан Арчи.

Очень помогла Дорис. Прикидываясь пустой болтушкой, она пристроилась возле Олив и затянула бесконечную сагу о том, как они с Арчи, еще молодые, наткнулись на отмели на кусок «копченого» янтаря «с мою тогдашнюю задницу размером». А «копченый», то есть красный, вошел вдруг в моду и стоил четыре шиллинга за унцию; кусок же тянул на семьсот унций. Да и деньги тогда были не то что нынче: те четыре шиллинга на два нынешних фунта лечь могли и на них отоспаться. А был такой Арчи друг, а ее почти жених Верм, вот уж имечко родители нашли, лучше бы сразу Червяк – и не мучиться. И уговорил их этот Верм не продавать сразу, а погодить, цены, мол, еще поднимутся. И стали ждать, и цены действительно все поднимались и поднимались и вот поднялись так хорошо, что сели они все втроем в дилижанс и поехали в Тристан, а оттуда поездом в Меркьюри. Там самые лучшие цены были. Приехали – бабах! Правительство возьми да объяви новый налог на добычу янтаря, да такой, что у всех все опало. И как мужчины приняли вечерком с горя, так и продали этот кусок какому-то хлюсту фунтов за тридцать или за сорок. А через неделю отменили тот налог… Сбежал тогда от них Верм с какой-то цыганкой. Говорят, видели его потом в таборе – на дудке играет…

Светлана все так же смотрела за борт, в темную воду, но чувствовалось: слушает.

Ровно на закате йол ткнулся в песок.

Похоже, он опять уснул. Что-то ему подмешивали в еду или питье, это ясно… Теплый, душноватый туман – и сквозь него скользит острый и холодный, как стальной клинок, незамутненный островок сознания. Как бы – чужого… Это странно, не страшно – может быть, потому, что – туман, теплый душноватый туман… Но благодаря этому клинку, его остроте и холодности, Глеб знает: Светлана им не досталась! Умница, она сумела ускользнуть, скрыться… не погорячись, не поддайся, продержись…

Я – здесь – не поддамся…

Ему показалось, что последние слова он услышал, как отражение эха от стен. Открыл глаза. Изгибы…

Проклятье.

Расслабился. Горячая вода, чистое белье, пивная кружка кислого вина. «Чего б не жить? Служить одно – что Дьяволу, что Богу. Как различить с земли? Поверить – чем? Могуществом ли славен человек?»

И – многое другое…

Опять потянуло вниз, сомкнулось над лицом: он брел по тропе вдоль ручья, тропа уходила в лес, и вот он на поляне, и перед ним, ничем не скрытые, но ставшие видимыми внезапно – возникли лев и женщина. Глеб замер – не в страхе, а в торжественном оцепенении. Можно ли сказать, что лев был наг? Точно так же нельзя было сказать такого про эту женщину. Одежда была бы нелепа на ней. Из рукотворного – лишь темного металла диадема с мыском, доходящим до переносицы: как на старинных богатырских шлемах. Он никогда не видел эту женщину… Лев приподнялся и повел хвостом, но женщина дотронулась до его головы и улыбнулась, и преобразилась из богини – в самую прекрасную и притягательную девушку на свете, веснушки на носу, взмах ресниц… Теперь он услышал собственный стон.

Глеб сел – стальной пояс впился в тело – и обхватил голову.

Я без нее сойду с ума, подумал он. Просто сойду с ума…

И – в ответ на помянутое безумие – один из болтов, удерживающих ставень в оконном проеме, вдруг с негромким скрипом провернулся, подался из отверстия – и упал на кровать. Глеб посторонился. Касаться руками плодов собственных галлюцинаций не хотелось. Следом выпал второй болт, потом третий, четвертый… На всякий случай, и веря, и не веря глазам, Глеб встал и отошел к двери. За дверью тоже что-то происходило – далеко и невнятно. Будто бы двигали мебель. Щит повисел еще немного, не держась уже ни на чем, потом наклонился, медленно выпал из проема и стал неровно спускаться вниз. И позади него на фоне серебристо-серого неба появился силуэт человека. Человек стоял в неловкой позе и производил какие-то напряженные мелкие движения, и Глеб не сразу понял, какие именно. Потом дошло: он на веревках опускал этот самый щит вниз, стараясь делать это беззвучно. И Глеб подошел и принял груз. Щит был неожиданно тяжелый – из двухдюймовых досок.

– Только очень тихо, – по-русски прошептал пришелец.

Глеб кивнул, и тот перелез через подоконник. Вдвоем они опустили щит на кровать. Пришелец еще раз прижал палец к губам, потом зашел Глебу за спину. Звякнуло что-то металлическое, и Глеб ощутил прикосновение к пояснице. Это же сталь, растерянно подумал он – и тут пришелец резко выдохнул, раздался звонкий щелчок, и что-то покатилось по полу, звеня. Цепь, опоясывавшая Глеба, соскользнула.