Утром четвертого дня пришел паровой катер: везти «невонов» в Маяцкий, военный пост здесь же, на Дальнем, верстах в семидесяти от заставы.

Катер был новенький, весной только спущенный с артемьевских верфей. Красное дерево, медь и полированная сталь. В топках его горел не уголь, как на меррилендских пароходах (дорого было бы везти сюда уголь что с Сизова, что с Марьянина Яра) – а дубовые дрова, и потому дым над трубой был сизый. Мичман фон Груннер, капитан катера, на немца совсем не похожий: смуглый и черноволосый, – сам проводил пассажиров на бак и помог расположиться в пространстве между фальшбортом и барбетом маленькой четырехдульной пушечки, показал, как подцепить койки и как натянуть брезент, если море начнет заливать палубу.

Часа два Глеб и Алик продремали на покачивающихся койках, укрывшись стегаными одеялами, набитыми вамбурой – сердцевиной мохнатого кадочника: легкой, теплой и не намокающей в воде. На таком одеяле можно было плавать почти как на плоту. Наконец солнце поднялось так высоко, что от него нельзя было отвернуться. Сонливость, вялость: следствие умеренной, но непрерывной трехдневной пьянки – испарились. Глеб вдруг ощутил, что чувство совершенной ошибки, чувство общей собственной подлости – почти исчезло. И наоборот; откуда-то взялась уверенность в том, что все делается правильно и идет в верном направлении. Умом он знал, что это не так – но над чувствами ум не был властен.

Алик щурился:

– Плывем, а? Плывем…

– Плывем, – согласился Глеб с очевидностью.

Баталер принес поздний завтрак: гречневую кашу с молоком, таким густым и сладким, что больше походило на сливки. Потом показал дорогу в гальюн. Проходы на кораблике были узкий, двоим не разойтись, и все помещения крошечные. Две трети объема занимали котлы, машина и дровяные бункера.

Потом они стояли на самом носу, глядя завороженно вниз, на разваливающий с шипением волны ножевой остроты кованый форштевень. Точно так же он должен разваливать деревянные борта контрабандистских йолов и шхун.

– Я поражаюсь твоей выдержке, – сказал вдруг Алик. – Я на твоем месте уже три раза подох бы от любопытства.

– Ты же мне сам велел не удивляться, – пожал плечами Глеб.

– И ты не удивлялся?

– Как сказать… Просто когда удивляешься всему – то становится все равно. Уже на второй день мне там, – он показал большим пальцем за спину, и ясно было, что не на казаков, – смертельно надоело.

– Вот даже как.

– Ты учти, что я практически не понимал ничего. Будто смотрел пьесу на неизвестном языке. Или с заткнутыми ушами. Понимаешь?

– Пожалуй, понимаю. Ну, а теперь? Вопросы задавать уже можно. Будешь?

– Буду. Можно любые? Запретных тем нет?

– Разумеется, нет. Любые.

Молчание.

– Алик, ты… любишь свою страну?

Молчание же. Долгое, напряженное…

– Да. В конце концов – да.

– Тогда почему же?..

– Я люблю страну – но ненавижу правителей. Самодовольных подонков. Которые из великой державы создали… Глеб, я боюсь, что даже не смогу объяснить тебе так, чтобы ты понял, что именно они создали. Представь себе огромную тюрьму – в треть всего Транквилиума. Обжитую, привычную для всех. Все заключенные родились в ней, все знают, что раньше режим был строже. Правда, говорят, что кормили лучше… Все уверены, что живут на свободе, тюремные правила называют законами, камеры – квартирами… правда, отбоя нет, спать можешь ложиться, когда захочешь. Но ты живешь там, где тебя поселят, и не можешь сам оттуда уехать. Ты практически ничем не можешь владеть: ни землей, ни домом, ни станком, чтобы работать… Работодатель для всех один: государство, – и жить ты можешь лишь на те деньги, что оно тебе платит. Ты не имеешь права не работать на государство, вот так-то. И при этом с утра до ночи внушают, что только так и должен жить человек. Вот ты сказал, что не удивлялся, потому что когда удивляться нужно всему, то не получается… а эти врут абсолютно во всем, и поэтому их трудно уличить во лжи, потому что нет опоры, нет правды… Это уже и не ложь получается, а просто – другая реальность. Вымышленный мир, в котором нас всех заставляют жить. Понимаешь? Похоже, что мне просто надоело вранье…

Они говорили до самого вечера, под налетающим ветром – до того последнего момента, когда катер лихо подвалил к борту уже поднявшего якорь почтового клипера «Голубь». Здесь была заранее освобождена каюта – правда, маленькая, тесная, теснее купе СВ. Поэтому все пять дней пути они заходили в нее лишь на ночь, проводя дни на палубе или, когда налетали быстрые дожди – в пассажирском салоне. Разговоры продолжались, и к концу плавания Глебу стало казаться, что о Старом мире он узнал достаточно. Между тем Алик в разговорах все мрачнел и, наконец, сознался: ему не дает покоя фраза, сказанная в полубреду Гошей Паламарчуком в той поездке на захваченном поезде. Гоша сказал: а все равно вам никуда не деться, вот кончат строить БАМ… И вот теперь, в разговорах с Глебом обкатывая заново все, что знал, сопоставляя уловленные краем глаза и уха обрывки того, что знать ему было не положено, Алик пришел к выводу: Комитет нащупал большой проход из мира в мир напрямую – и ведет теперь к нему железнодорожную магистраль. А это означает только одно: готовится массированное вторжение, противостоять которому не сможет ни меррилендская, ни палладийская армия, ни обе они вместе – и вообще никто. Находиться этот проход должен где-то в северной части Острова…

Высказав это, Алик впал в мрачное молчание, и Глеб его не трогал, все понимая. Ему самому было трудно сдерживать нервную дрожь и не делать лишних движений, когда он совместил наконец в сознании: здесь может стать так же, как там.

Они хотят, чтобы у нас стало как у них.

Они считают, что так лучше.

И им все равно, хотим мы этого или нет.

В любом случае – мы это получим. Нас не спросят.

Глеб понимал: те – не остановятся ни перед чем.

Было как во сне: невидимый зверь готовится прыгнуть, ты его не видишь, но знаешь, что он есть и что это – смерть…

…Сначала на горизонте показалась Караульная сопка, потом – темные башни и стены фортов Неспящего, а потом, когда форты расступились по своим островам и уплыли назад, а вокруг стало белесое зеркало Преддива, усеянное лодками, малыми судами, катерами, – зеркало, обрамленное черной блестящей стеной береговых утесов с редкими башенками наблюдательных постов, строго застывшими на фоне такого же, как озеро, белесоватого неба, – тогда Глеб как-то очень тихо, спокойно понял, что раз уж на нем сошлись взгляды тех, кто решает дела и судьбы, и раз уж теперь с этим поделать ничего нельзя – то отныне нет запретов в борьбе и нет никакого греха, который нельзя было бы взять на душу, и нет цены, которую он отказался бы заплатить за то, чтобы не случилось этого кошмарного наложения… чтобы не погибло то, что я, оказывается, так люблю… Я готов умереть любой смертью, готов убивать сам и посылать на смерть других – но мой мир я вам не отдам, хоть вы и сильнее меня в миллион раз…

Потом – на фоне бронзовеющего предзакатного неба, правее раскаленного диска – черные, в золотом контуре, в красноватой дымке стали выплывать, еще беззвучные, шпили, купола, крыши, башенки Нового Петербурга, столицы Великого княжества Палладии…

– Хорошо, – сказал Туров, припечатывая бокал к столу. – Давай просто отойдем от готовой схемы и нарисуем другую. Мою. Пусть дурацкую. Почему мы так дружно решили, что Величко свалил в Америку? Потому что доллары спер? А если он их спер специально для отвода глаз, чтобы мы в другую сторону кинулись, а сам с Глебушкой чешет в противоположном направлении? Конечно, для этого нужно иметь мозги, а учитывая принцип подбора кадров, мозги – дело проблематичное… Но все же? В порядке бреда? Он ведь прихватил и марийские деньги, там тоже приличная сумма была… чтобы было с чем повторять подвиг генерала Марина. По дороге – заметь, по дороге! – он взрывает базу… а налет на «Рэндал» совершают другие! Не Марин – а в поисках Марина! Организация Карригана отнюдь не такая, – Туров сделал оловянные глаза и поднес ладонь к виску. – Там, как в польском сейме – все крули. И в числе прочих есть три пенетратора – дохленьких, Марину в подметки не годятся, но есть! – и десятка три скаутов. То есть операцию такую они провести могут. Тогда получается…