День мерк лишь для того, чтобы возникнуть снова.

Лишь в школе происходило что-то настоящее, но оно забывалось сразу за порогом.

Страшное сгущение атмосферы, уже однажды выбросившее ее за порог и далее по свету, продолжалось. Нечем становилось дышать в доме, полном взаимной вежливости и предупредительности.

Незачем было говорить. Хватало полужестов.

Но как-то однажды ход вещей нарушился. Почтальон не просто поднял шляпу, а издалека замахал рукой:

– Леди Кэмпбелл! Леди Кэмпбелл! Вам телеграмма!

И она услышала, как заскрежетали, напоровшись на маленький камушек, шестерни кружащегося времени. Со звуком рвущихся цепей рвалась полоска бандероли.

Олив!

Светлана лихорадочно читала слова, не попадая взглядом по нужным буквам. Потом – заставила себя перечитать все еще раз, и медленно. Потом – еще медленнее.

Она видела его. Видела, но не смогла поговорить. Не успела. Может быть, он даже не заметил ее. Но он жив, хотя и выглядит усталым. Она, Олив, теперь постарается не упустить его из виду и опекать по мере возможности. Она же, Светлана, должна опекать Сайруса. Ему сейчас тяжелее всех. Ты помнишь нашу глупую клятву, Светти?

Помню…

– Вы плачете, милочка? – удивленно спросила ее мисс Картер, старая дева, преподающая историю мира.

– Ветер, – сказала Светлана, трогая пальцами щеки. Под пальцами скользнула едва заметная влажность.

Вечером она не находила себе места. Ей нужно быть теплее с Сайрусом, нужно ударить по той льдине, которая намерзла между ними и не пускала их друг к другу… Он вышел из кабинета, совсем непохожий на себя.

– Сладкая… – выдохнул он. – Почему же ты мне ничего не рассказала?..

Это пришли письма. Письмо от Олив, отправленное почему-то из Хармони (как ее туда занесло?), письмо полковника Вильямса – и огромный, на двадцать пять страниц, отчет Сола. Там было все.

– Я не рассказала? Я не…

– Сядь, ты бледная…

– Просто это было так неважно – то, что было…

– Трудно тебе, да? Я знаю, ты гордая птица. Я ведь тоже птица, немного другая. Нам суждено быть вместе, вот и все…

– Сай…

– Да?

– Я такая дура. Я до сих пор дура. Что мне с собой делать?

– Не знаю. Ничего.

– Так дурой и оставаться? Ты любишь меня, скажи? Ты меня приютил не из жалости? Не из порядочности? Ты все потерял, ты пошел на такие жертвы…

– Люблю. О жертвах не надо. Хорошо? Люблю. Я им сказал, что они мне надоели – они ведь мне и вправду надоели. Я не мог их больше видеть и слышать. Люблю. Мне здесь легко, и тебе тоже будет легко. Потому что я тебя люблю. Ты оттаиваешь понемногу… или это другое? Но я тебя люблю. Я знал, что ты вернешься. Что мы будем вместе. О, как я знал! Никто не знал этого с такой силой! И ты да – вернулась, и пропади все пропадом!

– Но столько дней… почему?!

– Прости меня…

– Я – тебя?! Я должна стоять на коленях перед тобой, вымаливая снисхождение… преступница…

– Нет, не должна. Я многое понял, но просто не мог начать первым… глупо. Как много глупости в этой жизни, ты не представляешь.

– Я представляю. И даже не смею просить у тебя прощения, потому что… потому что для этого нужно простить сначала самое себя, а это…

– Не надо, милая. Помолчим, а?

– Помолчим…

Они сидели и молчали, было светло за высокими окнами и почти светло в доме, но казалось, что они сидят в темноте.

Это произошло уже в последний час их пребывания в Хармони. Паровой корвет прибыл из Авроры, доставив нового капитана и нескольких офицеров на пакетбот – взамен убитых. Пассажиры рванулись на барк с опостылевшего берега. Кто-то прислал Олив огромный букет и великолепной, потрясающей работы серебряную брошь с цирконом.

Запах увядающих роз тревожил и наводил тоску.

Новые, почти у всех пассажиров одинаковые чемоданы и корзины громоздились у причала, и сами пассажиры, хоть и менее одинаковые, а все же, все же, – с зонтиками и без зонтиков (поскольку непонятно бывало, идет, дождь или только собирается пойти) – шли вереницей по трапу и растекались по палубе. А Олив, подчиняясь внезапному импульсу, повернулась и пошла обратно, к отельчику, к саду, где так наводил тоску аромат увядающих роз, и от отельчика направо, в узкую улочку с глупыми цветными фонарями посередине, состоящую сплошь из магазинчиков, погребков и кондитерских. Вот здесь, у Стеллы, она сшила себе два платья. Спасибо, Стелла. Мастерская была закрыта – швеи, должно быть, прощались с матросами. Торговая улочка кончилась, далее шли набережная с высоким парапетом, и Олив хотела подойти к парапету и взглянуть на гавань – зачем? Она уже видеть не могла эти берега… Строгий темномачтый корвет выглядел подростком рядом с солидным барком. У моря был цвет железа.

Цокот копыт заставил ее оглянуться. Снизу, со стороны комендатуры, выехали две дорожные кареты, крашенные серым. В таких каретах увозили в глубь острова иммигрантов. Она задержалась, пропуская их, рассеянно скользнула взглядом по окнам…

Во второй карете, выставив локоть в окно, ехал Глеб.

Олив видела его секунду и лишь еще через секунду узнала. И не закричала, не замахала руками, чтобы остановились… Она не знала сама, что ее удержало от этого. Может быть, выражение его лица.

Глеб смотрел прямо перед собой и вряд ли видел что-нибудь кроме того, что стояло перед его внутренним взором. Вокруг глаз чернели круги, губы втянулись. Это было лицо сорокалетнего.

Олив долго глядела ему вслед, потом повернулась и заторопилась к причалу.

Операция продолжалась. Снова ветер, все чаще с дождем, и удары колес сменяются ударами волн. Больше всего на свете хотелось остановиться. Перестать лететь – и перестать изменяться. Каждый день Глеб отмечал в себе появление чего-то нового. Все это когда-нибудь сложится в цельное знание, говорил Альдо, а пока – терпи. Держись. Никто тебе не поможет…

Двухдневное путешествие по Хармони Глеб проспал. В самом начале пути он заметил из окна кареты женщину, обжигающе похожую на Олив, и стал думать о ней и о Светлане – и это ввергло его в такую глубину отчаяния, что сознание просто померкло.

Ты дал слово, что доведешь дело до конца, напомнил ему кто-то, когда он уже почти спрыгнул с поезда. И поэтому он позволил превратить себя в ходячий багаж, в нужный нежный инструмент без свободы и воли. Его несли и переставляли с места на место, а внутри его открывались и разворачивались все новые и новые картины, исполненные непостижимого смысла. А потом, когда они пропадали, оказывалось, что память его распахнула еще один ящичек, доселе закрытый.

Алик пытался как-то расшевелить, развеселить его, и Глеб не отвергал эти попытки – но сам не мог сделать ничего.

Своеобразная экстерриториальность Хармони подразумевала недействие разведок и контрразведок обеих стран на этой земле. Понятно, что в полной мере это правило никем не соблюдалось. Однако все службы здесь жестко контролировались форбидерами. Глеб уже имел в голове полную схему их сети и знал, к кому и с чем обратиться по тому или иному поводу. Он догадывался, что на любой вопрос, который он окажется в состоянии себе задать, вскоре придет ответ – и старался этого не делать, поскольку скрывать свои способности станет много труднее.

Вечером второго дня остановились в доме горного мастера Истомина, живущего на Хармони уже сорок лет – и форбидера с почти таким же стажем. Звали его Ермолай Платонович, и ростом он был невысок, Глебу едва выше плеча, но широк, крепок и тяжел неимоверно. Лишь под ним одним поскрипывал безукоризненно сколоченный пол. Медвежачьи глазки смотрели коротко и цепко. Говорил он, напротив, растягивая слова, откладывая на потом смысл сказанного. Впрочем, разговаривал с ним Байбулатов, Алику ведено было только слушать и в нужных местах кивать; Глеб же вообще при беседе как бы и не присутствовал. Он вновь исчез – позволил себе исчезнуть.

В пыльном мире дом Истомина был разбит, разорен: перегородки и потолки, смятые и проломленные, щетинились черной щепой и выкрученными, размочаленными обломками досок. За окнами висел белый туман, контуры пейзажа угадывались смутно. А из-под двери тянуло острым холодом, неплотно пригнанный косяк оброс инеевой бородой. В Старом мире с Хармони сопрягался остров Врангеля – там уже была зима. Какие-то знания об острове Врангеля готовы были впрыгнуть в сознание – Глеб сумел удержать их там, где они были. У него это уже получалось время от времени. Он постоял, поглядел по сторонам, потом вернулся. Там все было, как было.