– Это уже далекое прошлое, – сказал Борис Иванович.

– Разумеется. Но я говорю о другом. О том, что наши общества, как круговой порукой, повязаны знанием о взаимном самозванстве. Причем самозванстве наивном и часто нелепом. Простите, дорогой капитан, – доктор кивнул Сайрусу, – но британского лорда, например, не мог лишить титула даже король. А у нас вдруг восторжествовал принцип выборности… Мой любимый Киплинг в «Книге джунглей» описал народ Бандар-логов, поселившийся в покинутом дворце. Они подражали людям и даже надевали их платья, но никак не могли понять, зачем это делают. Это не мешало им считать себя самым великим народом…

– У вас есть Киплинг? – спросила, подавшись вперед, Светлана.

– Да! Причем и на английском, и на русском. Хотите почитать?

– Конечно! До сих пор мне попадались лишь его стихи, хотя я знаю, что он писал и прозу.

– Стихи – великолепны. При всей их простоте почему-то никто не понимает их до конца. Типичная реакция студентов такова: эти поэты Старого мира очень плохи, потому что я их не понимаю.

– Разве же только студенты? – вздохнул Борис Иванович.

– Но студенты просто по определению должны быть любопытными! Хотя бы любопытными… Посмотрите, как из нас вытравливается само это чувство: воспитанием, примерами, жалкой нашей прозой и версификацией… воспеванием покорности судьбе, сдержанности, послушания… а за проявление любопытства и самостоятельности – немедленное наказание от людей и судьбы!

– Я подозреваю, что все не так уж скверно, – сказал Сайрус. – Конечно, жизнь наша сконструирована так, что вознаграждается спокойствие и бесстрастность. Тем ярче Случаются исключения…

Светлана вздрогнула. Крошечные звездочки вспыхнули в груди, излучая тепло…

– Их не случается в литературе, вот в чем беда, – сказал доктор, покачав головой. – Ведь каждый пишущий убежден, что делает человечество светлее и чище. Более того, он считает, что обязан это делать. Людьми, Богом, законами, обычаями, образом жизни… Можно ли быть искренним по обязанности?

– То есть искренность вы полагаете самым главным в литературе? – спросила Светлана. – А как же мастерство, занимательность?..

– Я не могу сказать, что в ней – главное. Вот в пище соль – не основной же компонент, а без нее все приедается… Вы понимаете, что я хочу сказать? Взять стихи. И в хороших, и в посредственных присутствуют одни и те же компоненты: рифмы, размер, содержание… Но от чтения хороших стихов обязательно появляется холодок в спине. За все, что мы с тобой и что с детьми случится – вставай, иди на бой, в ворота гунн стучится. Наш мир давно угас, но не расстался с нами, и все, что есть у нас – лишь камень, сталь и пламя…

Будто пахнуло холодом от раскрытой двери.

– Право же, дорогой Фицпатрик, – начал Борис Иванович, но в дверях действительно кто-то возник, и Светлана видела лишь силуэт: громадный, под притолоку…

– Мое почтение, капитаны, – вошедший снял шляпу. Это был почтальон. – Мое почтение, доктор, леди Кэмпбелл… – прижав руку к груди, он поклонился. – Прошу прощения за столь поздний визит, но вам экстренное письмо, капитан Кэмпбелл, и я вынужден попросить вас подписать квитанцию… И печальное известие, леди и джентльмены: скончался наш сосед, сэр Бэнхэм. Похороны завтра, в час дня, в его усадьбе. Вы, вероятно, не успели познакомиться с ним, леди и сэр, но заверяю вас: это был исключительно хороший человек. Он очень много сделал для округи, и ваша школа, леди, возникла благодаря его попечительству. Весной все мы отметили его девяностолетие…

– Брайан, – спросил доктор почтальона, – вы в каком направлении сейчас поедете?

– Возвращаюсь в центральную контору, доктор.

– Тогда подождите меня одну минуту, поедем рядом. Исключительно приятно было побеседовать с вами… – он поклонился.

– И все-таки люди почему-то бегут не туда, а оттуда, – сказал Сайрус.

– Это так. Зато великие произведения созидаются не здесь, а там. Это наводит на размышления, не так ли?

Проводив гостей, задержались на лужайке перед домом. На западе, над невидимым морем, остывала заря. Звезды яростно мигали: над головой, в вышине, шла яростная борьба воздушных потоков. Внизу было тихо. И вдруг…

– Сайрус, смотри!

На востоке, над самыми горами, плавно двигалась по небу тусклая звездочка. Погасла… минуту плыла в обратном направлении. Опять погасла… и опять возникла. Будто тоновый огонь плывущей галсами яхты. Плывущей по небу яхты… Так длилось четверть часа. Потом все исчезло.

В экстренном письме, подписанном лордом Адмиралтейства адмиралом Ричем, капитану Сайрусу Кэмпбеллу, рыцарю, предлагалось немедленно прибыть в Порт-Блессед и принять под свое командование новейший линейный корабль «Артур». Дата, подпись, печать.

Ледяные тончайшие нити пронизали воздух…

Путь от Тюмени до Москвы проделали в «пыльном» вагоне. Вагон с выбитыми стеклами продувался навылет, ночью замерзала вода, хотя Глеб и приспособился топить уцелевшую вагонную печку «спионеренным» (ну и словечки у них!) у проводников углем. Тем же путем он разжился матрацами и одеялами. Кое-как заткнули окно, утеплили дверь; и все равно мерзли, жались друг к дружке, пили коньяк и крепкий чай. Глеб удивлялся сам себе: он испытывал слабое, но очень отчетливое чувство возвращения…

Варя сидела, спрятав руки в рукава. Старалась молчать. Она уже пофонтанировала за время пути до Тюмени – так, чтобы обратили внимание, чтобы запомнили…

– И за этим только вы меня тащили сюда? – спросила она Глеба, когда Алик вышел: то ли в туалет, то ли покурить, то ли просто размять ноги. – Важное задание, важное задание…

– Чем-то недовольна? – усмехнулся Глеб.

– Ну, почему… Все было замечательно – и на дачке, и потом. Ты ласковый, ты знаешь, да? Таких мало… И все равно – я не понимаю, зачем я нужна? Только для утех господ офицеров?

– Не только. Еще – на случай, если среди тех, кто в курсе наших дел, окажется предатель. Следовало пустить здешнюю милицию и прочих ищеек по ложному следу, заставить проверять молодые пары в аэропортах. Понимаешь?

– Неужели может быть предатель? Ради чего, не понимаю…

– Моего отца убили меньше года назад.

– Прости.

– Кроме того, мы ведь не знаем, как все обернется. Может быть, тебе придется вытаскивать нас…

Варя нежно провела ладошкой по его щеке.

– Не дай Бог… – в голосе ее прорезалась хрипотца.

Чужая память продолжала просачиваться, как трюмная вода. На страшной, пустой, мертвой площади трех вокзалов Глеб вдруг понял, что уже был здесь, был давно, шел дождь, горели фонари, черная машина ждала его, и офицер подобострастно, как лакей, открывал дверцу… Он стряхнул наваждение.

Двигались быстро. Алик вел. В каком-то подземном переходе Глеб переместил всех в реальный мир. Было холодно, промозгло. Наверху, на тротуаре, показалось, что они так никуда и не переместились, но нет: проехала машина, потом еще одна. С низкого, ниже крыш, неба, сеялся мелкий, мельчайший, почти невидимый дождь.

Не было еще шести утра.

Алик встал у края дороги. Поднял руку. Пятая или шестая машина остановилась.

– До Выставки, шеф! – просунулся Алик в окошко. Получив утвердительный ответ, повернулся: – Садимся, ребята.

Уроки не пропали даром: Глеб уверенно, будто в тысячный раз обхватил пальцами ручку, вдавил кнопку замка, потянул дверцу на себя, пропустил Варю, сел рядом, захлопнул дверь. Алик разместился впереди, рядом с водителем. Тронулись. Окна были забрызганы жидкой грязью, лишь с переднего стекла ее счищали механические щетки. Сквозь серую дождевую пелену проступали тяжелые громады плосколицых домов. Здесь их звали корпусами, и Глеб подумал, что это подходящее название. Корпус. Тело. Неживое, безмозглое…

– Тут направо, пожалуйста, и притормозите на секунду, – сказал Алик. И, когда машина мягко остановилась, сунул водителю под нос свое удостоверение: – Комитет государственной безопасности, старший лейтенант Величко. Товарищ водитель… – он кинул взгляд на именную табличку, – Мухамедзянов, сейчас вы покинете машину. Идет оперативное мероприятие, не пытайтесь его сорвать. До восьми часов вы свободны – но постарайтесь не попадаться на глаза знакомым. Ровно в восемь выйдете на Новослободской, машина будет ждать вас на стоянке, по счетчику я заплачу. Деньги заберите, документы оставьте. И – никому никогда ни звука! Сразу забудьте все! Будет хотя бы намек на то, что вы проболтались, – за сто первый километр в двадцать четыре часа. Ну, все ясно?