В такой ситуации у человека выбор невелик. Можно либо оставить все как есть и провести последние свои годы, месяцы, а может, и считаные дни – кто знает, сколько кому отпущено? – в пьяном угаре. Тоже, между прочим, не самый плохой вариант, только где гарантия, что здоровье кончится раньше денег? А вдруг протрезвеешь однажды и обнаружишь, что тебе еще жить да жить, а выпить уже не на что? И есть нечего, и жить негде, и одежонка прохудилась, и ни на что ты уже не годен, кроме сбора пустых бутылок и попрошайничества... Тогда что, а? Голову в петлю? Так ведь грешно, елки-палки, да и страшновато!
А можно пойти другим путем: собраться с силами, поставить все на карту и попытаться сорвать банк. И ничего, если при этом придется пройти по самому краю – тут уж, как говорится, пан или пропал. Пропадать все равно придется – так или иначе, рано или поздно, – так почему бы не рискнуть и не побыть паном в случае выигрыша?
Он остановился на тротуаре и без труда отыскал взглядом на полупустой стоянке свой серебристый "фольксваген-Б5". Вообще-то, Николаю Михайловичу больше нравились джипы. Еще в детстве он мечтал когда-нибудь накопить денег и купить списанный "уазик" или даже древний "козлик" – "ГАЗ-69". Потом в Москве стали появляться джипы; потом их стало много, а уже потом-потом-потом, когда его густая грива поседела и поредела, а в косматой бороде неведомо откуда начали шириться серебряные клинья, у него появились деньги, которых вполне хватило бы на неплохой, хотя и сильно подержанный джип. Он тогда долго боролся с искушением пойти на поводу у своей детской слабости к мощным вездеходам, а потом все-таки одолел себя и купил вот этот "Б-пятый" – машину экономичную, престижную, комфортабельную и скоростную, а главное, не такую вызывающую, как джип.
Машина Кулагину нравилась (еще бы она ему не нравилась после его ржавой, рассыпающейся на ходу "таврии"!), но при виде ее Николай Михайлович, как обычно, испытал чувство подозрительно похожее на легкие угрызения совести. В принципе, дойди дело до суда, его бы, наверное, оправдали, а может, дали бы пару лет условно. Что, собственно, он такого сделал? Выполнил параллельно с основной работой еще одну, побочную. Да, заказ был не совсем обычный, но в наше время в Москве хватает людей, которым решительно некуда девать деньги. Ну некуда! И если кто-то из этих толстосумов имеет в своем распоряжении достаточно обширное помещение, чтобы разместить там точную копию "Явления Христа народу" в масштабе один к одному, то кто может ему это запретить? И кто может запретить свободному российскому художнику или, как в данном случае, коллективу российских художников написать такую копию и получить за это приличный гонорар? И это, заметьте, при том, что основная работа выполнена качественно и в срок и у заказчика во время приемки чуть было не случился сердечный приступ от восторга.
Все это было так. Так говорил Игорек, и сам Николай Михайлович думал и говорил точно так же, но все-таки некоторые сомнения его порой посещали. Когда хочешь себя утешить, убедить, что все будет в порядке, нужные слова непременно найдутся. С самим собой человек всегда договорится, а вот получится ли убедить в своей невиновности следователя? Ведь он, следователь, не станет сочувственно кивать головой и верить каждому твоему слову; ему будет ХОТЕТЬСЯ, чтобы ты оказался виновником, лучше – главным виновником, и он из кожи вон вылезет, стремясь это доказать. Он будет стараться тебя запутать, поймать на расхождениях в показаниях, он будет запугивать и лгать, говоря, что твои подельники уже раскололись, подписали признательные показания и указали на тебя как на организатора преступления. А если ты все это как-то выдержишь, может не выдержать кто-то другой и действительно сдать тебя со всеми потрохами. Нет, если уж угодишь в эту мясорубку, невредимым из нее ни за что не выберешься...
Он сел в машину, опустил стекло слева от себя, давая выветриться стоявшей в салоне удушливой жаре, и рассеянно закурил сигарету. "Главное – не дрейфить", – мысленно повторил он слова Игорька, которые тот повторял при каждой их встрече, а между встречами не забывал вставить в каждый телефонный разговор. Не давать взять себя на понт, ничего на себя не брать и ничего не подписывать. Стоит только признаться в какой-нибудь мелочи – просто так, чтобы они наконец от тебя отвязались и дали сходить в сортир или там закурить, – и все, пиши пропало. Тогда они с тебя живого не слезут, пока не навесят на тебя всех собак. А пока ты все отрицаешь, у них только и есть что слова. Неважно чьи, слова – они и есть слова. Главное, что доказательств никаких. Да, в написании копии участие принимал. Да, деньги получил. Нет в этом криминала. Нету! Кто заказчик? А хрен его знает! Бык какой-то, весь в золоте, не то с Магадана, не то из Тюмени, кто его там разберет. Получил свою картину, погрузил ее в трейлер, бабки заплатил и был таков. А если он там чего-то начудил, так с него и спрашивайте, я-то здесь при чем?
И весь разговор.
Весь, да не весь.
Была одна крошечная деталька, о которой Николай Михайлович предпочитал не упоминать даже в своих внутренних монологах. Он так старался о ней забыть, что временами действительно забывал, а вспомнив ненароком, всякий раз искренне изумлялся: да неужто же это я такое сотворил? Неужто же я такой болван?
Именно таким болваном он и был – не всегда, не все двадцать четыре часа в сутки и даже не каждый день, а лишь тогда, когда перебирал своего любимого портвейна и плохо соображал, что делает. Было время, когда Николай Михайлович запросто мог усидеть трехлитровик этого демократичного напитка без всяких последствий. Теперь, однако же, ему хватало одного "фауста" емкостью 0,75 литра, чтобы движения рук и ног становились излишне широкими и порывистыми, а язык начинал слегка заплетаться. А хуже всего, что в таком расторможенном состоянии Николай Михайлович был способен на необдуманные, импульсивные поступки: мог просто залезть на дерево или выкинуть что-нибудь похлеще. Например, помочиться с балкона на припаркованную во дворе машину соседа, а то и вскарабкаться на сцену во время отчетно-выборного собрания в местной организации Союза художников и во всеуслышание объявить, что он думает о председателе – подробно, не стесняясь в выражениях, очень образно и зажигательно. Помнится, после того исторического выступления членство его в Союзе прекратилось раз и навсегда.
Именно в таком состоянии Николай Михайлович находился и в тот вечер, когда их работа на панораме Сталинградской битвы закончилась и оставалось только убрать за собой мусор и разойтись по домам. Считалось, что выпил Кулагин именно по случаю окончания работы; на самом же деле, трудясь параллельно над двумя огромными картинами, Николай Михайлович то и дело удалялся в темный уголок и там делал пару-тройку быстрых, вороватых глотков из бутылки, которую прятал в немецкой противогазной жестянке, в груде старой, пыльной амуниции. У него это называлось "взбодриться"; и действительно, потребляемый малыми дозами алкоголь бодрил его на протяжении всего дня. К вечеру, однако, Николай Михайлович оказывался уже на полпути к нирване, в которую окончательно погружался у себя дома, на диване перед телевизором. Коллеги, конечно, все это примечали, но, казалось, ничего не имели против. Свою работу Кулагин выполнял так, что комар носа не подточит, а что пахло от него вином, так настоящий, истошный художник – почти всегда пьяница, и ничего с этим не поделаешь: талантливый человек, живя в России, не может не пить. Бесталанные, конечно, тоже пьют, но талантливым наша русская жизнь все-таки злее дается, как ни крути...
Ну так вот, пребывая в состоянии вечерней легкой эйфории, навеянной портвейном, Николай Михайлович отправился выбрасывать обрезки холста. Обрезков получилась приличная охапка – не в обхват, конечно: резали они экономно, потому что это ведь живые деньги, – и на помойку это дело выносить, само собой, было категорически нельзя. Ни-ни! А ну как среди бомжей, которые станут там рыться на рассвете, попадется какой-нибудь с высшим художественным образованием? Маловероятно, конечно, но тут Игорек был прав: гадить в корыто, из которого ешь, не стоило.