Сиверов смотрел на нее внимательно и спокойно, хотя и с интересом. Иронических искорок в его глазах не было и в помине – он просто ждал продолжения, готовился впитывать в себя новую информацию, имеющую непосредственное отношение к интересующему его делу.
Федор Филиппович тоже смотрел на нее со спокойным ожиданием, рассеянно катая между ладонями пустую рюмку.
Они ей верили.
Она сказала: "Я узнала об этом слишком поздно", и они спокойно приняли ее слова на веру. Потому что они работали вместе. Потому что она принадлежала к их кругу – едва ли не самому узкому кругу доверенных лиц на всем белом свете. Раньше этот круг включал в себя двоих; теперь в нем появился третий.
– Кстати, – спросил Сиверов, – а когда именно вы об этом узнали?
– Когда Вере Ивановне уже сделали операцию, – сухо ответила Ирина. – Где-то в середине июня.
Потапчук и Сиверов переглянулись, и Ирина поняла, что вопрос был отнюдь не праздный.
– А когда она умерла? – спросил Федор Филиппович.
– Так вам все известно? – по привычке ощетинилась Ирина. – К чему в таком случае эта комедия?
– Вы сказали, что Зарубин был глубоко несчастным человеком, – терпеливо объяснил генерал и зачем-то понюхал рюмку. – Его жене была нужна дорогостоящая операция. Операцию сделали. Но Зарубин от этого счастливее не стал. Следовательно, операция не принесла желаемого результата, и пациентка скончалась.
– Через неделю после операции, – добавила пристыженная Ирина.
– Чтоб я лопнул, если это не мотив, – сказал Сиверов. – И если бы у всех преступников на свете были такие мотивы, я бы со спокойной душой ушел в дворники. Ей-богу!
– А откуда вы знаете, что он преступник? – спросила Ирина.
– А деньги на операцию у него откуда? – тут же парировал Сиверов.
И тогда Ирина поднесла ему сюрприз. Глубокоуважаемый Глеб Петрович как-то незаметно опять ухитрился ее разозлить, и сюрприз Ирина ему поднесла, можно сказать, с наслаждением.
– Деньги он заработал, – сказала она с наслаждением. – В высшей степени честным путем. Накануне шестидесятилетия Победы панорама Сталинградской битвы была закрыта на реставрацию, и Зарубин – один из тех, кто в этой реставрации участвовал. Реставрация проводилась на средства какого-то спонсора, так что зарплата...
Она вдруг заметила, что ее не слушают.
Господа чекисты вели себя до оторопи странно. Сиверов вдруг принялся шибко чесать у себя за ушами, прямо как собака (если, конечно, бывают собаки, способные чесать за обоими ушами одновременно), а Федор Филиппович взял со стола недопитую бутылку коньяка и, прищурив один глаз, зачем-то пытался заглянуть в горлышко другим, широко открытым.
– Панорама, – глубокомысленно изрек Потапчук, глядя одним глазом в бутылку.
– Надо же быть такими идиотами, – поддержал его Сиверов.
То, что произнес он, на первый взгляд никак не было связано с тем, что сказал генерал, но прозвучало это именно как выражение полного согласия. Как будто один сказал: "Сегодня хорошая погода", а другой ответил: "Да. И ветра нет".
– Ирина Константиновна, – со странной торжественностью в голосе произнес Федор Филиппович, – я не знаю, удастся ли мне добиться представления вас к правительственной награде. Воинского звания у вас нет, поэтому вас и повысить нельзя. О широкой славе и портретах на первых страницах газет я вообще не говорю, наши люди попадают в выпуски новостей разве что посмертно... Все, что я могу сделать, это выписать вам денежную премию. Умоляю, не обижайтесь. Я же не виноват, что система так устроена...
– Что происходит? – осторожно спросила Ирина. – Это что, какой-то розыгрыш?
– А давайте выпьем, – неожиданно предложил Сиверов. – Товарищ генерал, верните бутылку, вы ж у нас непьющий по состоянию здоровья!
– Вот поэтому она и у меня, – сказал Потапчук. – Хотя... Черт с вами, пейте.
И с громким стуком поставил коньяк на стол.
– В чем дело? – снова спросила Ирина, и прозвучавшая в ее голосе тревога очень не понравилась ей самой. Господа чекисты выглядели... ну, скажем так, не совсем нормальными.
– Да все в порядке, – успокоил ее Глеб. – Просто вы только что, можно сказать, закрыли дело.
– Как это?
– Теперь они у нас в кармане – все, кто до сих пор не выбыл из игры по состоянию здоровья. Осталось только подъехать на панораму, уточнить список этих деятелей и вычеркнуть из него покойников. А остальных, что называется, взять на цугундер. Кто бы мне еще сказал, что это за цугундер такой...
– Ничего не понимаю, – призналась Ирина.
– Сейчас поймете, – пообещал Сиверов. – Давайте возьмем вашего Зарубина. Хотя пример, скажем прямо, нетипичный. Но пускай будет он. Все просто, как удар кирпичом по затылку. Нехватка денег на операцию жене – это мотив. Веский мотив, я бы в такой ситуации... гм... – он смущенно кашлянул в кулак. – Словом, выбирая между жизнью драгоценной супруги и какой-то там, извините, картиной, пусть даже очень большой и известной, нормальный человек долго колебаться не станет. Я не в курсе, как ведут себя в подобных ситуациях искусствоведы...
Он сделал паузу, и Ирина воспользовалась ею, чтобы попытаться представить, как ведут себя в подобных случаях искусствоведы. Допустим, жизнь отца, Константина Ильича Андронова, против... ну, чтоб далеко не ходить за примером, Моны Лизы. Шедевра мировой живописи. Самой, без преувеличения, известной картины на земном шаре.
Если бы этот дикий выбор предложили самому Константину Ильичу и если бы кому-то удалось убедить профессора в серьезности поставленной перед ним дилеммы, решение доктора искусствоведения Андронова было бы вполне предсказуемо. Профессоров, в том числе и искусствоведов, на свете предостаточно, а Джоконда – одна. Так о чем тут думать?
Ирина немного поразмыслила и пришла к тому же выводу: думать тут не о чем. Джоконд на свете – пруд пруди. В альбомах с репродукциями, в школьных учебниках, на обложках книг и журналов, на майках, на полиэтиленовых пакетах – да где угодно, черт подери! Сколько россиян были в Париже и почтили своим визитом Лувр? Сотни? Тысячи? Десятки тысяч? А сколько из оставшихся сотен миллионов, которые никогда не были во Франции и никогда туда не попадут, не видели странной улыбки Моны Лизы? Единицы! Ну, пускай десятки, хотя это уже маловероятно...
Вот и получается, что Джоконд, пускай себе и отпечатанных на современном цветном принтере без каких бы то ни было мук творчества, на свете хоть отбавляй. А отец у человека всегда один. И неважно, кто он – профессор и знаменитый на весь мир искусствовед или водитель автобуса. Ни одна картина в мире не стоит человеческой жизни.
Это был совершенно не искусствоведческий подход к решению вопроса, но Ирина интуитивно чувствовала, что он единственно верный. А как иначе? Пожертвовать за великую картину собственной жизнью – это сколько угодно. Люди жертвовали жизнями и за меньшее, вообще ни за что, за бред собачий вроде победы мировой революции. Так что свою жизнь при случае отдать можно. Но чужую?!
– Я думаю, – сказала она, – что искусствоведы в подобных случаях должны вести себя как все нормальные люди.
– Это сильно упрощает дело, – сказал Сиверов. – Итак, мотив преступления налицо. И не говорите мне про реставрацию панорамы. Вы думаете, денег, полученных за эту работу, могло хватить на серьезную операцию в Германии? Да нет, конечно! Деньги пришли из другого источника, это была плата за работу по созданию копии "Явления...". А панорама...
– Боже мой! – ахнула Ирина. – Место! Как раз то, о чем мы говорили!
– Идеальное место, – подтвердил Глеб. – Особенно если устроиться так, чтобы тебе не надоедали ежедневными инспекциями. Тогда там можно написать конец света в натуральную величину... Помните, как у Хемингуэя?
– Орден все равно не дадут, – невпопад заметил Федор Филиппович. – Ну, может, медаль хотя бы...
– Памятную, – подсказал Сиверов. – "Сорок лет службы во внутренних органах".
– За сорок лет, – заметила Ирина, – внутренние органы способны переварить стальную подкову. Я, конечно, имею в виду нормальные, человеческие внутренние органы.