Правда, замуж она за него не спешила, хотя он звал, и не раз. Почему – сама не знала, но не спешила, нет, хотя это и служило дополнительным поводом для сплетен: дескать, Андронова на своем денежном мешке зубки-то обломала; заарканить заарканила, а захомутать никак не получается.

На сплетников она привычно плевала с высокой колокольни и продолжала жить как жила, тем более что отец теперь уже никогда не упрекнет ее за то, что она не торопится порадовать его внуками... Да и при жизни Константин Ильич попрекал ее этим нечасто: понимал, наверное, что, кроме любви к искусству, таланта и чутья, дочь унаследовала от него склонность к позднему браку – осеннему, как он сам это называл.

– Вид у меня самый что ни на есть присутствующий, – сказала она, нарушая затянувшееся молчание, и Виктор закашлялся, поперхнувшись сигаретным дымом. – Намного более присутствующий, чем у тебя. Тебе же спать хочется, скажешь, нет?

– Хочется, – признался он, – но не буду. Жалко. Мы с тобой так мало видимся! Если бы мог, я бы вообще не спал. Давай лучше поговорим. Расскажи, о чем ты все время думаешь. Что ты там такого увидела в этой своей Третьяковке, что тебе весь вечер не дает покоя? Надеюсь, это не другой мужчина?

– В некотором роде, – сказала она. – И даже не один. Целая толпа мужчин... ну и женщин, конечно, тоже.

– Ну, это ерунда, – легкомысленно сказал Виктор и картинно затянулся сигаретой. Волосы у него над висками смешно торчали в разные стороны, и Ирина невольно хихикнула, подумав, что вот таким, голым и взъерошенным после бурной постельной сцены, его мало кто видел. – Толпа меня не волнует, – продолжал он, задрав голову и выпустив к потолку струю дыма. – Особенно такая, в которой есть женщины. Вот если бы один... Так что это была за толпа? Посетители что-нибудь учудили?

– Третьяковка сегодня закрыта для посетителей, – ответила Ирина. – Нет, это я так, пытаюсь образно выражаться.

– Ага, – Виктор едва заметно помрачнел. – Опять ходила поклониться святыне?

– Не думаю, что это повод для шуток, – сказала Ирина, стараясь, чтобы это замечание прозвучало не слишком резко.

– А я и не думал шутить. Ты часами простаиваешь возле этой картины. Дай тебе волю, ты бы, наверное, и ночевала там в зале на скамейке. Я понимаю, почему ты это делаешь, но не понимаю зачем. Ты ведь у меня очень разумная девочка, у тебя голова – дай бог каждому, так чего ты хочешь от этой несчастной картины? Ждешь, когда она с тобой заговорит? Погоди, еще немного, и ты действительно услышишь голоса, а потом Иисус подойдет поближе и благословит тебя прямо с холста... Ты этого добиваешься?

Он казался по-настоящему раздраженным, но Ирина знала, что за раздражением, как за ширмой, скрываются тревога и озабоченность. Похоже, его опять подмывало задвинуть ее к себе за спину, защитить от всех несчастий, и сердился он как раз потому, что понимал: из этого, как всегда, ничего не выйдет. Словом, налицо был отличный повод для очередной ссоры, но ссориться Ирине в данный момент ни капельки не хотелось, потому что она и сама была встревожена.

– Ты знаешь, – сказала она, глубоко, по-мужски, затягиваясь сигаретой, – наверное, я действительно начинаю потихонечку сходить с ума. Сегодня со мной произошла странная история, прямо наваждение какое-то... Нет, голосов я пока не слышала, но... Представляешь, мне сегодня вдруг почудилось, что картина ненастоящая.

– То есть как это "ненастоящая"? – удивился Виктор.

– Ну, копия, подделка...

– А такое возможно? Я имею в виду, чтобы в Третьяковке висела копия, а ты бы об этом не знала?

– Да в том-то и дело, что это исключено! Но в какой-то момент я была почти на сто процентов уверена, что передо мной никакой не оригинал, а вот именно копия, хотя и очень неплохая.

– Чудеса, – сказал Виктор.

Прозвучало это довольно-таки равнодушно. Одним из главных достоинств своего возлюбленного Ирина считала то, что он был от живописи еще более далек, чем декабристы от народа. Разумеется, как всякий культурный, образованный человек, он посещал музеи и выставки, мог отличить Репина от Пикассо и вполне связно выразить польщенному живописцу благодарность и восхищение, которых на самом деле не испытывал. Но в вопросах узкоспециальных он был полным профаном, чего, к счастью, никогда не скрывал. Порой он высказывал суждения о живописи, граничившие с нелепостью, но делалось это просто для того, чтобы немного подразнить Ирину. Поэтому проявленное им равнодушие ее нисколько не задело: для него, как для любого обывателя, в этой истории не было ничего удивительного. Подумаешь, копия! Чему тут удивляться? Оригинал за столько лет, наверное, пришел в полную негодность, а то и вовсе висит на даче у какого-нибудь отставной козы барабанщика, бывшего секретаря ЦК или министра сельского хозяйства, скажем, братского Туркменистана.

Так или примерно так почти наверняка рассуждал Виктор. Однако, как бы он ни относился к живописи, Ирину и все, что было с ней связано, он воспринимал с полной серьезностью.

– И что же ты предприняла? – заинтересованно осведомился он.

Ирина поправила соскользнувший с левого плеча халат и состроила недоумевающую гримасу.

– А что тут можно предпринять? Не в милицию же звонить... Я же говорю, наваждение! Ну, пошла к дяде Феде...

– К дяде Феде?

– Это реставратор из Третьяковки, самый опытный.

– Ага. Дядя Федя съел медведя, упал в яму, крикнул: "Мама!"... И что же крикнул дядя Федя, когда ты поделилась с ним своими... э... опасениями?

– Он вообще никогда не повышает голоса, чтоб ты знал. Очень тихий, интеллигентный, а главное, знающий человек.

– Так-так. А годков ему сколько, если не секрет?

Ирина улыбнулась и решительно погасила в пепельнице сигарету.

– Осенью уходит на пенсию, – сказала она, – так что можешь не беспокоиться, Отелло.

– Значит, все-таки чуточку старше меня, – с напускной задумчивостью произнес Виктор. – Ладно, тогда пускай живет. Ну, и что же он тихо и интеллигентно тебе сказал?

Ирина пожала плечами и провела ладонью по волосам, безотчетно копируя жест своего покойного отца.

– Он меня похвалил, – сказала она. – Оказывается, я первая это заметила... из тех, кто не в курсе, естественно.

– Ах, так это действительно копия? – с заинтересованностью, которая показалась Ирине неожиданно искренней, воскликнул Виктор.

– Да нет же, оригинал. Просто в начале девяностых, в самые тяжелые времена, кто-то из тогдашних реставраторов здорово напортачил, чуть было не погубил картину безвозвратно... Все, конечно, исправили, специалисты в Третьяковке работают в самом деле классные, прямо волшебники. Так что я действительно первая заметила, что с картиной что-то не так.

– По-моему, это повод для законной гордости, а не для беспокойства, – заметил Виктор. Он потушил сигарету, благоразумно оставив наиболее, если верить медикам, канцерогенные два с половиной сантиметра у самого фильтра. – Слушай, – продолжил он, – я никак не соображу, какая разница между хорошей копией и оригиналом, над которым сто, двести, триста лет работали реставраторы? Ведь на таком оригинале, наверное, уже не осталось ни одного мазка, положенного самим автором! Ей-богу, тут есть какая-то условность, совершенно недоступная моему пониманию.

Это было как раз одно из тех провокационных высказываний, к которым Виктор прибегал, когда хотел отвлечь Ирину и втянуть ее в горячий и бессмысленный спор об искусстве, где ему обычно доставалась незавидная роль молчаливой боксерской груши. На этот раз, увы, данный акт самопожертвования остался незамеченным: Ирина выглядела слишком озабоченной, чтобы отвлекаться на глупости.

– Да что, наконец, тебя гложет? – воскликнул раздосадованный Виктор. – Ты что, не поверила этому своему дяде Феде?

Ирина беспомощно развела руками.

– Какое право я имею ему не верить? Он работает в галерее дольше, чем я живу на свете, он любому искусствоведу даст сто очков вперед, у него безупречная репутация...