– Дружим с ней, знаете, сколько? – знакомит нас Валентина Павловна. – Столько лет, сколько после войны прошло…
– Вы ее только не перебивайте, – предупреждает меня Александра Федоровна. – Если остановится, плакать начнет. Я уже знаю…
– Чай-то давно готов? Схожу принесу…
– Посиди… Я сама…
Ах, как не хочется возвращаться туда, назад, даже памятью! Страшно.
Валентиина Павловна Чудаева, сержант, командир зенитного орудия:
«Что побудило меня, девчонку из далекой Сибири, пойти на фронт? Из Сибири, с конца света, что называется. А насчет конца света мне раз на встрече один представитель ООН задал вопрос. Он как-то ко мне пристально присматривался в музее, я даже смущаться начала. Потом подошел, через переводчика попросил, чтобы госпожа Чудаева дала ему интервью. Я, конечно, разволновалась очень. Думаю: что мне ему говорить? Буду говорить то, о чем в музее рассказывала. Но его, видно, не это интересовало. Первым делом он, конечно, сделал мне комплимент: „Вы сегодня так молодо выглядите… Как это вы могли пройти войну?“ Я ему говорю: „Это доказательство того, как вы понимаете, что мы очень юными пошли на фронт“. А его другое волновало.
Он задает мне вопрос, что, мол, в его понятии Сибирь – это конец света. „Нет, – догадываюсь я, – вас, видно, все-таки волнует: не было ли у нас тотальной мобилизации, почему я, школьница, пошла на фронт?“ Он кивает головой, что, мол, да. „Хорошо, – говорю, – я вам отвечу на этот вопрос“. И вот я вам расскажу все, что ему говорила… Всю мою жизнь…
Я не помню своей матери. Она рано погибла. Отец был уполномоченным Новосибирского укома, в двадцать пятом его направили в деревню, откуда он родом, за хлебом. Страна очень нуждалась, а кулаки прятали хлеб, гноили. Мне было тогда девять месяцев. Мать захотела на родину вместе с отцом, и он ее взял. Она меня прихватила и сестричку, не было куда нас деть. Папа там батрачил, у того кулака, которому вечером на собрании пригрозил: мы знаем, где хлеб лежит, если сами не отдадите, найдем и заберем силой.
Кончилось собрание, все родные собрались, а у папы было пять братьев, все они потом не вернулись с Великой Отечественной войны, как и отец. Ну, значит, сели они в застолье – традиционные сибирские пельмени. Лавки вдоль окон стоят… И мать попала в простенок, одним плечом – к окну, другим – к отцу, а отец сидел, где как раз не было окна. Апрель месяц… В Сибири в это время еще заморозки бывают. Матери, видно, холодно стало. Я это уже потом, взрослой поняла. Она встала, накинула кожух отца и начала меня кормить грудью. В это время раздался выстрел из обреза. Стреляли-то в отца, по кожуху метили… Мать успела только сказать: „Па…“ и выронила меня на горячие пельмени… Было ей двадцать четыре года…
И в этой же деревне потом председателем сельсовета был мой дедушка. Его отравили стрихнином, в воду насыпали. У меня фотография сохранилась, как дедушку хоронят. Полотнище над гробом, и на нем написано: „Погиб от руки классового врага“.
Отец мой – герой гражданской войны, командир бронепоезда, действовавшего против мятежа чехословацкого корпуса. В тридцать первом году он был награжден орденом Красного Знамени. В то время этот орден имели единицы, особенно у нас, в Сибири. Это был большой почет, большое уважение. У отца на теле девятнадцать ран, не было живого места. Мать рассказывала – не мне, конечно, а родным, – что отца белочехи приговорили к двадцати годам каторги. Она попросила свидания с ним и была в это время на последнем месяце беременности Тасей, моей старшей сестрой. Там, в тюрьме, был такой длинный коридор, ей не дали пойти к отцу, ей сказали: „Большевистская сволочь! Ползи…“ И она за несколько дней до родов ползла по этому длинному цементному коридору к отцу. Вот как ей сделали свидание. Она отца не узнала, он весь был седой…
Могла я равнодушно сидеть, когда враг снова пришел на мою землю, если я росла в такой семье, с таким отцом, который рядом? Ему много пришлось пережить… На него донос был в тридцать седьмом году, его хотели оклеветать. Но он добился приема у Калинина, и его доброе имя восстановили. Отца знали все…
И вот представляете себе, – сорок первый год. У меня последний школьный звонок. У нас у всех были какие-то планы, свои мечты, ну, девчонки ведь. После выпускного вечера мы поехали по Оби на остров. Мы уезжали, город как город был, все нормально. Такие веселые, счастливые… Еще, как говорится, нецелованные, у нас еще даже мальчиков не было. Возвращаемся с острова, рассвет встретили… Город весь бурлит, люди плачут. Кругом: „Война! Война!“ Везде радио включено. До нас ничего не доходило. Какая война. Мы такие счастливые, такие планы строили: кто куда пойдет учиться, кто кем станет… И вдруг война! Взрослые плакали, а мы не пугались, мы уверяли друг друга, что не пройдет и месяца, как „дадим по мозгам фашистам“, – до войны все пели эту песню. Что воевать будем на чужой территории… Мы начали все понимать, когда в дома стали приходить похоронки.
Отца моего на фронт не брали. Но он ходил и ходил в военкомат. Потом отец ушел. Это при его здоровье, при его седой голове, при его легких: у него был туберкулез. И возраст у него какой? Но он ушел. Ушел в стальную, или, как ее называли, сталинскую дивизию, там было много сибиряков. Нам тоже казалось, что без нас война не война, мы тоже должны воевать. Тут же оружие нам давай! Мы побежали в военкомат. И десятого февраля я ушла на фронт. Мачеха очень плакала: „Валя, не уходи… Что ты делаешь? Ты такая маленькая, такая худая, ну какой ты вояка?“ Я была рахитичная, долго, очень долго. Это после того, как маму убили. Я о пяти лет не ходила… А тут откуда силы взялись!
Два месяца нас везли в теплушках. Две тысячи девушек, целый эшелон. С нами были командиры, они нас учили. Мы изучали связь. Приехали на Украину, и нас там первый раз бомбили. А мы были как раз в санпропускнике, в бане. Когда мы шли мыться, там дядечка дежурил, он за баней смотрел. Мы его стеснялись, ну, девчонки, совсем молоденькие. А как стали бомбить, мы все вместе к тому дядечке, только б спастись. Кое-как оделись, я завернула голову полотенцем, у меня красное полотенце было, выскочили. Старший лейтенант, тоже мальчишка, кричит:
– Девушка, в бомбоубежище! Бросьте полотенце! Демаскируете…
А я от него убегаю:
– Ничего не демаскирую! Мне мама не велела с сырой головой ходить.
Он потом после бомбежки меня нашел:
– Почему меня не слушаешься? Я твой командир.
Я ему не поверила:
– Еще не хватало, что ты мой командир…
Поругалась я с этим молоденьким лейтенантом. Мальчишка, на годок какой старше меня.
Шинели нам дали большие, толстые, мы в них, как снопы, не ходим, а валяемся. Сначала даже сапог на нас не было. Сапоги есть, но размеры-то все мужские. Потом заменили нам сапоги, дали другие – головка сапог красная, а голенища – кирза черная. Это уже мы форсили!
Все худые, маленькие, гимнастерки висят на нас. Кто умел шить, немного на себя подогнали. А нам же еще что-то нужно. Девчонки ведь! Ну, старшина начал нам обмер делать. И смех и грех. Приезжает комбат: „Ну, что, старшина все ваши принадлежности выдал?“ Старшина говорит: „Обмерял… Будут…“
И стала я в зенитной части связистка. На капэ дежурила, на связи, И, может быть, так бы и до конца войны осталась связисткой, если б не получила извещение, что погиб отец. Я начала проситься: „Хочу мстить, хочу рассчитаться за все то зло, что мне принесли фашисты“. Хотела убить, отомстить, стрелять хотела… Хотя мне доказывали, что телефон в артиллерии – это очень важно. Но телефонная трубка сама не стреляет… Я написала рапорт командиру полка. Он отказал. Я тогда, не долго думая, обратилась к командиру дивизии. Приезжает к нам полковник Красных, выстроил всех и спрашивает: „Где тут та, что хочет быть командиром орудия?“ А я стою: маленькая, шея худая, тонкая, а на этой шее автомат висит, автомат тяжелый, семьдесят один патрон… И, видно, такой у меня жалкий вид был… Он посмотрел: „Что хочешь?“ А я ему говорю: „Стрелять хочу“. Не знаю, что он подумал. Он долго так на меня смотрел, потом повернулся круто и ушел. „Ну, – думаю, – все, отказ“. Прибегает командир: „Разрешил полковник“…