Сын сейчас врач, заведующий отделением. Я долго за него переживала. Мы приехали с фронта, ему было десять лет. Он пошел в первый класс. Я боялась, что он будет неполноценным, потому что нас все время бомбили, а он прекрасный парень, у меня невестка, трое внуков.
Паровоз – моя жизнь, моя молодость, мое самое красивое в жизни. Я бы и сейчас хотела водить поезда, но меня не пускают – старая… (Смеется.)
Вы не знаете, как страшно в войну иметь одного ребенка. Вот мы сейчас живем. Я живу с семьей сына. Я никуда не уезжаю, никогда путевок не беру… Вы не поверите: я не хочу расставаться с сыном, с внуками. Мне на один день страшно с ними расстаться. И сын у меня никуда не ездит. Скоро двадцать пять лет, как он работает, и ни разу никуда не ездил по путевке. На работе страшно удивлены, что он ни разу не попросил путевки. „Мамочка, я лучше побуду с тобой“, – вот что он говорит. И невестка у меня такая. Мы даже дачи не имеем только из-за того, что не можем расстаться даже на несколько дней. Это странно, может быть, на ваш взгляд, но я не могу жить без них ни минуты.
– Даже на несколько дней не можете расстаться?
– Нет, это невозможно не видеть их целый день. Если бы вы были на войне, вы бы знали, что это такое – расстаться на день. На один только день…»
Где же живет та мать, которая хочет войны? Желает ее своим детям, своим внукам?..
«Не могу видеть, как дети играют „в войну“…»
«…В этом бою захватили очень много пленных. Были сред них раненые. Мы перевязывали их. А жара сильная. Нашли чайник, дали попить. А место открытое. Нас обстреливают. Приказ: срочно окопаться, сделать маскировку.
Мы стали копать окопы. Немцы смотрят. Мы им объясняем: мол, помогите копать, давайте работать. Они, когда поняли, что мы от них хотим, с ужасом на нас оглядывались, они так поняли, что, когда выкопают ямы, мы их поставим там и расстреляем. Они ожидали, что мы с ними поступим так, как они с нашими пленными. Надо было видеть, с каким ужасом они копали ямы.
А когда увидели, что мы их перевязали, что мы их напоили водичкой, что в эти ямы, которые они выкопали, мы им сказали прятаться, они не могли в себя прийти, они растерялись…» (из рассказа военной медсестры Н.В.Ильинской).
В одной из своих военных статей. Илья Эренбург писал, что война без ненависти аморальна, бесстыдна, как сожительство без любви. Ей нет оправдания. Эту священную ненависть наш солдат выстрадал, она у него была. Но случаев, подобных тому, о котором рассказала военная медсестра Нина Васильевна Ильинская, встречалось немало. Только не могло быть это всепрощением или абстрактным гуманизмом, когда рядом убитые, раненые, замученные, когда детские трупы вытаскивали из глубоких деревенских колодцев:
«Когда наша дивизия освободила лагерь под Азаричами, к нам в медсанбат стали поступать раненые дети. Они были так истощены, что мы не находили вены, чтобы перелить кровь, просто косточки были обтянуты кожей. А присутствовать при ампутации детских ручек и ножек? Я уже понимала, что может болеть сердце, а тут у нас глаза болели, не было сил видеть эти детские страдания. Глаза я чувствовала, как сердце…» (З.Ф.Гирич, медсестра).
Было другое – человек не хотел забыть в себе человека. И эта нравственная победа оказалась самой великой нашей победой в эту страшную войну, казалось, не оставляющую других чувств к тому, кто был одет в фашисткую форму, кроме ненависти.
Женская память возвращала и возвращала меня на круги милосердия.
Эмилия Алексеевна Николаева ушла в армию санинструктором, попала в плен, бежала из лагеря военнопленных в один из партизанских отрядов бригады имени Ворошилова.
«Когда у нас появились пленные, я после всего перенесенного: после лагеря, после пыток, после унижений, – думала, что никакой пощады от меня им не будет. Как-то целую партию пленных пригнали… Мы с моей подружкой, она тоже по ихним лагерям поскиталась, без руки осталась, говорим: „Ну, черт, теперь мы над ними поизмываемся, как они над нами“. Но нет, не так наш человек воспитан. Не можешь ударить пленного, особенно если пожилой человек, не поднимается даже рука оскорбить…»
Вспоминает врач Минской республиканской больницы Вера Иосифовна Хорева, в войну хирург:
«Вызывает замполит:
– Вера Иосифовна, придется вам работать с немецкими ранеными.
А у меня к этому времени уже были убиты два брата.
– Не буду.
– Но, понимаете, надо.
– Я психологически не смогу, у меня погибли два брата, я видеть их не могу, я готова их резать, а не лечить. Поймите же меня…
– Это приказ.
– Раз приказ, тогда…
Я лечила этих раненых, делала все, что надо, но я очень переживала. Тогда я нашла у себя первые седые волосы. Именно тогда. Я им делала все, оперировала, кормила, обезболивала – все как положено. Одно только я не могла делать – это вечерний обход. Утром ты перевязываешь раненого, слушаешь пульс, одним словом, делаешь что-то, а во время вечернего обхода надо поговорить с больными, спросить, как они себя чувствуют. Вот этого я не могла. Перевязать, прооперировать – могла, а говорить с ними – нет. Я так и замполита сразу предупредила:
– Вечернего обхода я делать не буду…»
Из города Золотоноша Черкасской области пришло письмо от Екатерины Петровны Шалыгиной:
«Я воевала медсестрой. Помню первого немецкого раненого. У него началась гангрена, ему ампутировали ногу. И он лежал в моей палате.
Вечером мне говорят:
– Катя, иди посмотри своего немца.
Я пошла. Может, кровотечение или что. Он проснулся, лежит. Температуры нет, ничего.
Он так смотрит-смотрит, потом вытаскивает маленький такой пистолетик:
– На…
Он говорит по-немецки, я уже не помню, но я поняла, насколько хватило запаса школьных уроков.
– На… – говорит, – я хотел вас бить, но теперь вы бейте нас.
Вроде того, что его спасли. К концу войны у нас был целый немецкий госпиталь, было уже очень много немецких раненых. И вот я не забуду, как их легкораненые стаскивали мертвецов с пятого этажа. Они вытягивали их за ноги и спускали по ступенькам вниз. А ведь они рядом лежали, это были тоже немцы, как и ни. А ты видишь, как он его подтащит к лестнице и бесцеремонно ногой вниз. И нас это поражало, хотя это были наши враги…»
Когда врага можно было рассмотреть «в лицо», они спрашивали: кто же он, как смог творить такое? Ведь тоже человеком рожден? Это был трудный и мучительный вопрос. Но они задавали и задавали его себе. Каждая.
И проникая в пережитое, изведанное, прочувствованное и сохраненное ими, мы обретаем новое понимание добра, подвига, ненависти, жестокости и любви.
Из письма москвички Марины Анатольевны Флеровской, старшего лейтенанта, политработника:
«Когда я еще в школе училась, была пионеркой, к нам в гости приезжали немецкие школьники. Мы ходили с ними в театр, мы с ними пели. Я одного немецкого мальчишку запомнила. Он так хорош пел. И вот всю войну думала: а что, если встречу его и узнаю? Неужели он тоже среди этих? Я такая эмоциональная, с детства очень впечатлительная. Однажды иду по полю, только бой прошел, и мне показалось, что он лежал среди убитых. Ну, такой похожий молодой парень… В молодой пшенице лежит… И в небо смотрит… Я долго над ним стояла… И все равно трудно было поверить…»
Накручивает-накручивает магнитофонная лента. Рассказ за рассказом. И все как бы соединяется в одну человеческую судьбу.
Лилия Михайловна Будко, старшина хирургическая медсестра:
«Привезли одного немецкого раненого. Мне кажется, то это был летчик. У него было перебито бедро, и началась гангрена. Какая-то взяла жалость. И ничего не просит, и ничего не делает.
Я немного немецкий язык понимала. Спрашиваю его:
– Пить дать?
– Нет.
Раненые знали, что в палате немец лежит. Он отдельно лежал. Я иду, они возмущаются:
– Так вы врагу воду несете?
– Нельзя так. Там вы друг друга убиваете, а тут… Надо хотя бы последние минуты человеку облегчить.