Со слов партизанской связной Веры Митрофановны Толкачевой:

«В первые дни подобрала я за деревней двух раненых. Один был раненный в голову, у другого солдата – осколок в ноге. Сама этот осколок вытащила, в рану влила керосин, ничего больше не было.

Выходила я их, подняла на ноги. Сначала один ушел в лес, потом другой. Последний, когда уходил, сразу – мне в ноги. Хотел мне ноги поцеловать:

– Сестричка милая! Ты мне жизнь спасла.

Не было ни имени, ничего. Только – сестра и брат.

Бабы соберутся вечером у меня в хате:

– Говорят немцы, что Москву взяли.

– Никогда!

У кого мужья и сыновья на фронте, у кого – в партизанах. Все, считай, на войне.

С этими же бабами мы поднимали после освобождения колхоз, меня поставили председателем. Было еще у нас четыре деда и пять подростков по тринадцать лет. Это мои пахари. Было двадцать лошадей, у них короста, их надо было лечить. Вот и все, что у меня было. Не было ни колес, ни хомутов.

Считай, лопатами бабы землю поднимали, на коровах бороновали. Хлопчики день боронуют, а вечером узелки развяжут, у всех еда одинаковая – праснаки. Вы и не знаете, что это такое. Семена щавеля, оборотничек… Не знаете? Такая трава есть. Клевер щипали. И все это толкли в ступе. И пекли эти праснаки.

Осенью пришла разнарядка: пятьсот восемьдесят кубометров леса повалить. С кем? Взяла своего хлопчика двенадцати лет и девочку десяти лет. И другие бабы так. Сдали мы этот лес…»

В деревню Ратынцы Воложинского района я приехала совсем с другим редакционным заданием. Справилась быстро и вечером уже ждала на перекрестке автобус, чтобы вернуться в Минск. Сидели тут же на лавке женщины, поджидали на выходные своих городских теперь детей. Чуть только тронула их память, заговорили громко, как заголосили. Успела записать несколько фамилий: Елена Адамовна Величко, Юстина Лукьяновна Григорович, Мария Федоровна Мазуро…

Нет, они не воевали, эти женщины, и не были в партизанах. Им выпало другое: выправлять на фронт своих мужей и сыновей, получать на них скупые на слова похоронки, поднимать весной одним без мужиков землю и сеять хлеб, спасать детишек. Сохранить в войну пятеро или четверо детей, род свой сохранить – это тоже подвиг.

И я включила их рассказы в эту книгу, потому что хотя они и не были на войне, но называют себя солдатками. Вот как велика была наша армия!

«Партизанам все помогали, кто как мог. Что мы, бабы, могли, когда детей полная хата? Покормишь, обстираешь людей. Спалили нас немцы, забрали все дочиста. Остались мы на одном сером камне. Пришли из лесу, ничего нет. Только коты пооставались. Что ели? Летом пойду ягод насобираю, грибов. Полная ж хата детей…

А кончилась война, в колхоз пошли. И жала, и косила, и молотила. Мама моя так говорила: как помру, не знаю, что с душой будет, а руки так отдохнут. Так тяжко робили. Девочке моей десять лет быть, она со мной жала. Бригадир приехал поглядеть, как такая малая и норму до вечера зробить. А мы жнем и жнем, солнце за лес катится, а нам чтоб оно выше поднялось. Нам дня мало, чтоб одним, без мужиков, всю работу поробить – и в колхозе и дома. И мы в колхозе по две нормы давали. Я и теперь, когда бригадир попросит, помогать хожу.

После войны в моей хате тольки дети остались и рушник на иконе. Оголели совсем. Пола моя девочка в школу, только тогда я ей первые ботиночки купила. Она в них спать ложилась, не хотела снимать. Во как жили!»

Заплакала одна, заговорила другая:

«Слух прошел, что в местечко пригнали наших пленных, кто признает там своего, может забрать. Поднялись, побегли наши бабы! Вечером кто своего, а кто чужого привел, и такое рассказывают, что поверить не можно: гниют люди живцом, с голода помирают. Побегла и я на другой день, своего не нашла, думаю, сына кому-нибудь спасу. Приглянулся мне один чернявенький, Сашко звали, как сейчас моего маленького внучка. Мо годков восемнадцать ему было. Дала немцу сала, божусь: „Брат“. Пришли мы домой, он одного яйца не съест, так сослаб. Месяца не побыли эти люди у нас, и нашелся гад. Жил, как все, женатый, двое детей… Пошел в комендатуру и заявил, что мы чужих взяли. Назавтра немцы приезжают на мотоциклах. Голосим, на колени падаем, а они обманули, что отвезут их ближе к дому. Я Сашко костюм дедовый отдала, свои три платья… Я думала, он будет жить, домой добираться.

А их вывели за деревню и положили с автоматов всех. Знать, что постреляют, мы б их в лесу затаили, пускай бы сами с детьми погибли, но спасали. Они же молодые-молодые, хорошие! И мы решили, у кого они были девять человек, их поховать. Пятеро из ямы вытягивают, а четверо оглядываются, что немцы не налетели. Руками нельзя, самая жара, а они четыре дня полежали… и лопатами посечь боимся… На настольник положишь и тянешь… И воду брали, и носы завязывали… Как самим не упасть… Могилку одну в лесу выкопали, положили в рядок, простынями головы понакрывали, ноги.

Год мы не утихали, плакали по ним. И каждая думала: а где мой муж или сын?»

О мужьях своих до сих пор вспоминают, как о молодых ребятах, потому что остались у них только их молодые фотографии. И дети, похожие на них.

«Муж у меня был хороший, добрый. Мы с ним успели пожить только полтора годочка. Когда он уходил, я дите под грудями носила. Но он девочку не дождался, без него родила. Он летом ушел, а я ее осенью приждала.

Еще я ее возле грудей держала, и годика не было. Сижу на кровати, кормлю… Стук в окно: „Лена, бумажка пришла… На мужика твоего…“ (Это бабы почтальона не пустили, сами пришли сказать.) А я как стояла, как девочку воле грудей держала, так молоко из меня и ударило, аж на землю. Девочка как закричит – она испугалась. Это как раз в вербную субботку мне сказали. В апреле, уже сонейко светило. В бумажке было написано, что погиб мой Иван в Польше. Под городом Гданьском его могилка… Семнадцатого марта сорок пятого года погиб. Я этот день до смерти не забуду. Мы уже Победу ждали, уже вот-вот наши мужики домой прийти должны были.

Девочка моя, как испугалась тогда, так болела, пока в школу не пошла. Дверьми стукнут – она уже большая, оставишь в хате одну, пойдешь корове сено давать – она уже больная. И я так как с ней мучилась. Может, семь год не видела я сонейка, оно мне не светило.

Сказали – Победа! Стали мужики по домам возвращаться. Но болей их там осталось, чем назад пришло. Брат мой Юзик вернулся первым. Правда, покалеченный. И у него была такая девочка, как моя. Четыре годочка, потом пять… Моя девочка к ним ходила, а один раз пришла и плачет: „Не пойду к ним“. – „А чего ж ты плачешь?“ – спрашиваю. „Олечку (а у них девочку Олечкой звали) татка на коленки берет, жалеет. А у меня татки нету. У меня только мамка“. И уже вдвоем с ней плачем… Прибежит она с улицы и ко мне: „Я дома погуляю? А то татка будет идти, а я с другими детьми на улице, он меня не узнает. Он же меня не видел.“ Не могу выгнать ее из хаты на улицу к детям. Целыми днями дома сидела. Татку ждала. А татка наш не вернулся.»

Рассказывают каждая о своем, а так все похоже.

«Мой, как уходил на войну, так дюже плакал, жалел, что детей маленьких оставляет. Таких маленьких, что и не знали, что у них батька есть. И главное – хлопчики все. Самого меньшенького так на руках еще носила. Он его как взял на руки, я бегу за ним, уже кричат: „В колонну все станови-и-ись!“ А он отпустить его не может. В колонну с ним становится… Военный на него кричит, а он не может дитятко из рук выпустить. Бегли мы с детьми за ним аж за деревню, километров пять еще бегли. С нами и другие бабы. Дети мои уже падают, и я этого маленького чуть несу. А Володя, это мой мужик, оборачивается, и я бегу и бегу… Может, самая последняя осталась… Детей где-то на дороге кинула… Только с маленьким бегу…

А через год пришла бумажка, что погиб ваш муж Владимир Григорович в Германии, под самым Берлином. Я и могилки его не видела. Один сосед возвратился, совсем здоровый, второй возвратился без ножки. Такая жаль меня взяла: пусть бы и мой вернулся, путь бы без ножек, но живой. Я бы на руках его носила…