Я же почти не вылезал из домика — у меня оказалась слишком тёплая шуба. Это отнюдь не парадокс: когда в пургу идёшь против ветра, то затрачиваешь столько сил, будто тащишь тяжело гружённый воз. Одежда должна быть тёплой, но лёгкой, а моя пудовая шуба на собачьем меху, которую я благословлял в безветренный мороз, совершенно не годилась в пургу. Как-то я решил в порядке послеобеденного моциона добрести до полосы, проделал это двухсотметровое путешествие и вернулся домой мокрый как мышь.
Даже унты, прославленная северная обувь, оказались вовсе не такими надёжными, как я предполагал. Перед моим отлётом на полюс Георгий Иванович Матвейчук, полярник-ветеран, посоветовал взять с собой резиновые сапоги. Я принял этот совет за весёлую шутку и потом проклинал своё легкомыслие. В полярный день, когда становится теплее, унты быстро намокают, и зимовщики предпочитают носить резиновые сапоги на воздушной прокладке.
— Не забудьте написать — с портянками, — вставил Белоусов. — Не эстетично, но тепло.
Проснувшись, мы лежали на нарах и беседовали о жизни. Мы — это Белоусов, Парамонов и я. В комнате было около нуля, и вылезать из спальных мешков никому не хотелось. Время от времени кто-либо грозился встать и растопить печку, но этот благородный порыв быстро гас, как свеча на ветру. Вечером в домике было тридцать два градуса, и мы валялись на нарах чуть ли не нагишом. С каждым часом тепло улетучивалось, вентиляционное отверстие пришлось заткнуть пробкой, и всё равно к утру я дрожал в мешке, хотя нашёл в себе силы надеть брюки и свитер.
— Кстати, о портянках, — продолжал Белоусов. — Как-то на станцию «СП-7» к нам в гости прилетели иностранные корреспонденты, и среди них — один француз. Его изящные меховые сапожки вскоре пробил мороз, и ребята предложили гостю надеть портянки. «Портьянки? А что такой есть протьяики?» — заинтересовался француз. Потом был ужасно доволен — повёз во Францию вводить в моду. А что касается лично вас, то вы допустили грубейшую ошибку. Помнишь, Юра, как мы с тобой чуть не превратились в ледышки?
— Брр! — послышалось снизу. — На «СП-12»?
— Мы с Юрой высадились на этой станции в первой группе, — пояснил Белоусов. — Обжитое местечко, ничего не скажешь — льдина и торосы. Установили палатку, разделись, трясясь, как юродивые на паперти, нырнули в мешки. Повторяю — разделись, великий смысл именно в этом. А минут через десять уже стали людьми— только благодаря упомянутой выше операции. Наше тело — печка высокого класса, оно выделяет уйму тепла, а мешок его не выпускает.
Мне нравятся мои соседи-хозяева. Белоусов, астроном и магнитолог новой смены, — из того сорта абсолютно невозмутимых людей, вывести из равновесия которых — задача недостижимая. Видимо, частое общение со светилами, не обращающими внимания на жужжащего комарика по имени Земля, придаёт особую ироничность суждениям Бориса Георгиевича относительно суеты сует, называемой человеческой жизнью. Более снисходительного критика всякого рода недостатков я ещё не встречал. Говорит он тихим и мягким голосом, не утруждая голосовые связки заботой об интонациях, никогда не торопится, но все успевает делать. Великолепно сложенный мужчина лет тридцати пяти, он очень красив — достоинство, не имеющее ровно никакой цены на дрейфующей льдине. Настоящий полярный бродяга, он уже больше десяти лет кочует по морозным широтам: со Шпицбергена на льдину, с льдины в Антарктику и снова на льдину. Пожалуй, никто из моих знакомых зимовщиков так естественно не вписывался в обстановку полярного усилья, как Борис Георгиевич. Присутствие Белоусова придавало нашей комнате некую домашность. Я чувствовал, что он битком набит интересными историями и наблюдениями, но разработать эту золотоносную жилу мне как следует не удалось: Белоусов был тем трудным для корреспондента собеседником, который говорит только тогда, когда ему хочется говорить, а наводящий вопрос воспринимает так, словно он произнесён на языке древнего народа майя.
Юрий Александрович Парамонов — человек другого склада. Он моложе Белоусова, не обладает столь богатым полярным опытом, но к людским недостаткам относится куда менее терпимо. Особенно в пургу, когда доктору то и дело отдают визиты вежливости, чтобы спросить о самочувствии и бросить туманный взгляд в сторону торчащего из-под нар ящика с коньяком. За вопрос доктор благодарит, а взгляд игнорирует. Если же визитёр начинает разводить дипломатию, доктор прямо спрашивает:
— Тебе нужен коньяк?
— Да, — признается визитёр. — Хотя бы одну-у бутылочку!
— А хватит одной? — сомневается доктор, доставая бутылку.
— Хватит, спасибо, Юра! — не веря своему счастью, восклицает визитёр.
— Удружил, на прощанье с ребятами хочется чокнуться.
— На, бери, — великодушно говорит доктор, и вдруг его рука с бутылкой повисает в воздухе. — Разрешение начальника станции у тебя, конечно, есть?
— Какое разрешение? — визитёр меняется в лице. Бутылка возвращается на место. Разговор окончен. Если на мировоззрение Бориса Георгиевича наложило отпечаток общение со вселенной, то жизненная философия Юрия Александровича базируется на тонком понимании человеческих слабостей. Не говоря уже о том, что почти каждый человек— носитель ещё не вырезанного аппендикса, и поэтому доктор в перспективе видит этого почти каждого на своём операционном столе. Правда, на «СП-12» Парамонову повезло, но год на год не приходится: Леонид Баргман, коллега со станции «СП-13», за период дрейфа вырезал три аппендикса. А о такой операции в условиях льдины любой хирург мечтает не больше, чем лётчик о грозе или моряк — о двенадцатибалльном шторме.
За окном, полностью закрытом сугробом, свистело, рвало и гудело.
— Неотвратимо надвигается время завтрака, — заметил Белоусов, — но я подозреваю, что в постель нам его не подадут. И в то же время дьявольски не хочется вставать — противоречие, которое я своими силами разрешить не в состоянии.
— Хоть бы услышать от кого-нибудь доброе, ласковое слово, — пожаловался Парамонов, нежась в мешке.
Тут распахнулась дверь, и в комнату из тамбура заглянул дежурный по лагерю Анатолий Александров.
— С добрым утром! — приветствовал он. — Заходить не стану, я весь в снегу. Не имеете желания помочь Кизино выбраться на волю?
С негой и сомнениями было сразу покончено, мы быстро оделись и вышли на свежий воздух. Пурга за ночь потрудилась на славу: некоторые домики совсем скрылись под снегом, исчезли протоптанные дорожки; на месте бывших ям возвышались сугробы, и повсюду были разбросаны снежные ловушки, в которые проваливаешься чуть ли не до пояса. Спустя несколько минут мы дошли до сугроба, в котором должен находиться домик метеоролога. Пурга слепила глаза, лезла за шиворот и гнала прочь. Ну и работёнка — удовольствие не из тех, что достаются в раю за безгрешное земное существование. Словно тысяча чертей мешает каждому взмаху лопаты! Даже у Анатолия Васильева с его медвежьей хваткой не хватало дыхания, и он то и дело втыкал в снег лопату, чтобы хлебнуть побольше воздуха.
— Копайте, копайте, — подгонял Парамонов, — внизу сидит голодный Кизино!
Более насыщенной упражнениями утренней зарядки я ещё никогда не делал. От избытка усердия я даже чуть не перерубил лопатой кабель, вмёрзший в снег у самой стены домика. Васильев работал как экскаватор, Белоусов и доктор от него не отставали, и через полчаса Кизино вышел на свободу — событие, которое обошлось камбузу в десяток бифштексов и в полуведёрный чайник кофе,