Он работал на Западном побережье, разрываясь между своими прямыми обязанностями и политикой. Потом произошло громкое убийство, и на него пали подозрения. Ему помогли отбиться – те, кто имел деньги и влияние. Лицензии он не лишился, но вынужден был срочно уехать. Нетрудно догадаться, что он делал бы сейчас. Вернее, что должен был бы делать. Сумасшедшие не голосуют, так зачем законодательной власти голосовать за расходы на них?

– В сущности... гм... – Кажется, он уже был сыт по горло. – Думаю, мне лучше...

– Остаться здесь, – сказал я. – Я покажу вам свою удавку. Или, возможно, вы покажете мне что-нибудь из своей коллекции – те японские эротические прибамбасы, которые вы продавали. Что вы сделали с резиновым фаллосом? С тем, который вы воткнули в рот той школьнице? А-а, у вас не было времени упаковать его, когда вы сорвались в бега, верно?

– Боюсь, вы путаете меня с-с...

– В сущности, – сказал я, – это так.Только вы-то меня не запутаете. Вы даже не знаете, с чего начать.

И ничего не узнаете. Поэтому возвращайтесь и пишите свои отчет. И так и подпишите его: «дерьмо». А для пущего эффекта добавьте сноску о том, что следующий козел, которого они пришлют, получит такого пинка под зад, что целый год не сможет сидеть.

Он отступил в коридор, потом ко входной двери, при этом мышцы его лица судорожно дергались под желтоватой кожей. Я шел за ним и ухмылялся.

Он не глядя протянул руку, взял с вешалки шляпу и нахлобучил ее на затылок. Я расхохотался и быстро шагнул в его сторону. Он буквально вывалился за дверь. Я поднял его портфель и бросил ему вслед.

– Берегите себя, док, – сказал я. – И хорошенько берегите свои ключи. Если вы их потеряете, то никогда не выберетесь.

– Вы... вы... – Мышцы дергались и подпрыгивали. Он уже спустился по ступенькам, и сейчас к нему возвращалось самообладание. – Если вы когда-нибудь попадетесь мне...

– Я, док? Но я сплю хорошо. У меня нет головных болей. Меня ничто не тревожит. Единственное, что беспокоит меня, – это то, что удавка изнашивается.

Он схватил портфель и, странно выгнув шею, размашистой походкой пошел по дорожке.

Я захлопнул дверь и сварил себе кофе. Затем приготовил себе обед и съел его.

Видите ли, это ничего не изменило. Я ничего не потерял, отшив его. Раньше я только полагал, что они обложили меня, а теперь знал. И они знали, что я знаю это. Но при этом никто ничего не потерял, и ничто не изменилось.

Они могли только строить догадки, подозревать. У них не было ничего, на чем можно было бы что-то строить. И не будет еще две недели, вернее, десять дней, считая с сегодня. У них появится больше подозрений, и они почувствуютуверенность. Однако у них не будет ни одной улики.

Улики они смогут найти только во мне – в том, чем я являюсь. А я никогда их им не покажу.

Я выпил целый кофейник, выкурил сигару, вымыл и вытер посуду. Я сгреб со стола хлебные крошки и выбросил их во двор для воробьев, потом полил батат, росший на кухонном окне.

После этого я сел в машину и поехал в город. Я ехал и думал, как приятно было немного поговорить – пусть он и оказался подставой. Поговорить, просто немного поговорить.

18

Я убил Эми Стентон в субботу вечером 5 апреля 1952 года, за несколько минут до девяти.

То был ясный весенний день, достаточно теплый, чтобы все уверовали в приход лета. Ночь оказалась холодной, но вполне терпимой. Эми пораньше покормила своих родителей ужином и спровадила их на семичасовой сеанс. А в полдевятого она пришла ко мне, и...

Я видел, как они шли мимо моего дома – я имею в виду ее родителей. Думаю, Эми стояла у калитки и махала им вслед – я догадался об этом потому, что они все время оглядывались и махали ей. Потом, думаю, она вернулась в дом и стала быстро собираться: распустила волосы, приняла ванну, накрасилась и упаковала свою сумку. Думаю, она крутилась как белка в колесе, потому что у нее не было возможности собраться в присутствии родителей. Думаю, она как сумасшедшая носилась по дому, то включая утюг, то закрывая воду в ванной, то натягивая чулки, то подкрашивая губы, то вынимая шпильки из волос.

У нее была чертова прорва дел. Эх, если бы она двигалась чуть медленнее... Но нет, Эми принадлежала к энергичным, уверенным в себе девушкам. У нее даже осталось немного свободного времени. Думаю, она встала перед зеркалом и принялась отрабатывать выражение лица: хмурилась и улыбалась, надувала губки и встряхивала головой, задирала подбородок и смотрела исподлобья. Потом, думаю, она изучила себя в фас, и в профиль, и даже со спины, выгнувшись и глядя через плечо: разгладила складки на попке, поправила пояс, покачала бедрами. Потом... думаю, на этом она остановилась, так как сочла себя готовой. И отправилась ко мне, а я...

Я тоже был готов. Я еще не оделся, но был готов к встрече с ней.

Я стоял в кухне, ожидая ее прихода. Думаю, она так спешила, что едва не задыхалась, да и сумки, думаю, были у нее тяжелые, и, думаю...

Думаю, я еще не готов рассказать об этом. Слишком скоро, и надобности особой нет. Потому что у нас было целых две недели перед этим, перед субботой 5 апреля 1952 года, за несколько минут до девяти вечера.

У нас было две недели. Две замечательные недели. А замечательными они были потому, что впервые, за не помню уж сколько времени, мое сознание было поистине свободным. Приближался конец, скоро все закончится. Я мог думать, ходить, говорить или что-то делать. Только сейчас это ничего не значит. Сейчас мне не надо больше следить за собой.

Мы вместе проводили все вечера. Я водил ее туда, куда ей хотелось. Делал все, что ей хотелось. И не я виноват в том, что ей не очень-то хотелось куда-то выходить. Однажды я припарковал машину у школы, и мы наблюдали, как тренируется бейсбольная команда. В другой раз мы поехали на вокзал, чтобы посмотреть на проезжающий мимо экспресс «Талса» и на пассажиров, выглядывавших из окон вагона-ресторана и туристического вагона в хвосте поезда.

Вот, в общем-то, и все. Больше мы ничем не занимались. Еще иногда ездили в кондитерскую за мороженым. Основную часть времени мы проводили дома, у меня. Мы вдвоем сидели в старом отцовском кресле или лежали наверху, обнявшись и глядя друг на друга.

Обнимались почти все ночи напролет.

Мы часами лежали и молчали. Но время не стояло на месте. Оно, казалось, неслось вскачь. Иногда я вслушивался в тиканье часов, в биение ее сердца и спрашивал себя, почему оно бьется так быстро. Было трудно проснуться и заснуть, трудно вернуться в кошмар, который заставит меня все вспомнить.

У нас было несколько ссор, но несерьезных. Я изначально вознамерился пресекать их. Я потакал ей, а она пыталась потакать мне.

Однажды ночью она сказала, что собирается отвести меня в парикмахерскую и проследить, чтобы мне сделали приличную стрижку. А я сказал – прежде чем вспомнить, – что, как только она соберется вести меня туда, я начну отращивать косу. Между нами произошла размолвка, но не более.

В другой вечер она спросила меня, сколько сигар я выкуриваю за день, я ответил, что не считаю. Она спросила, почему я не курю сигареты как все, а я ответил, что не знал, будто все их курят. Я сказал, что в моей семье два человека не курили сигареты, отец и я. Она сказала, что да, конечно, если ты считаешься с ним больше, чем со мной, то тогда и говорить не о чем. А я сказал, что, боже мой, какое отношение это имеет к нему?

Но это опять была лишь незначительная размолвка. Полагаю, она забыла о ней на следующий же день, как и о первой.

Думаю, она отлично провела время в эти две недели. Лучше, чем когда-либо.

Итак, две недели прошли, и наступил вечер 5 апреля. Она проводила своих родителей в кино, быстро собралась и в полдевятого пришла ко мне. А я ждал ее. И я...

Думаю, я опять забегаю вперед. Есть еще кое-что, о чем я не рассказал.

В течение этих двух недель я каждый будний день ходил на работу. Поверьте мне, это было непросто. Мне не хотелось ни с кем встречаться – хотелось сидеть в доме с опущенными жалюзи и никого не видеть, но я знал, что так нельзя. Поэтому я заставлял себя, как всегда, идти на работу.