— Кто сказал, что ты хуже? Мне, думаешь, больно охота тащиться в грязище? Езжай вместо меня, выручи!
— А как же Петря? Как же он, твой отец? — заливаясь краской от радости, спросил Боримка. — Не дозволят поменяться-то.
— Не бойся, дозволят. Батюшке-то что, абы число не менялось.
— Твоя правда, — оживленно, будто и вовсе не кручинился, затараторил паренек. — Я палицу возьму обоз охранять от разбойников или зверя, все польза.
— Возьми, возьми, поищешь лиходеев, — хмыкнул Улеб, — тебе драка так и мерещится.
— А что, ты мягкая душа, от тебя мало проку, случись биться, зато я ка-а-ак начну! — Боримко принялся размахивать руками, изображая, как он расправится с обидчиками, если таковые попадутся.
Отец не возражал, лишний раз оценив про себя доброту и справедливость сына. Поклонясь и воспев хвалу Волосу, покровителю торговли, сдержанно ответив на низкие прощальные поклоны детей своих, Улии и Улеба, кликнул спутников от галдящих женок, велел трогать.
Всхлипнули нутром волы от натуги, заскрипели под тяжестью огромные дубовые колеса, кинулись врассыпную куры, копошившиеся в пыли единственной улочки. Впереди процессии двое верховых.
Скрылся обоз за лесным поворотом над речкой, только колесный скрип доносится, затихая.
А Улеб косил траву.
Взмах. Еще взмах. Потревоженные, сыплются из-под ног пестрокрылые кузнечики, стрекочут, словно игриво поддразнивают, а может, и подпевают по-своему женщинам, что зачем-то протяжно выводят в орешнике высокими голосами слова грустной песни-былины:
…Там стучит ведь матушка-а-а-земля, Да под той же сторо-о-онушкой восточноей, Как прямой-то дорогой еха-а-ать месяцы…
Вся сноровка в руках Улеба, в резвой его поступи, вся отрада сейчас в его молодом, голосистом горле.
…Захотелось мне-ка ехать во свою-у-у землю, Во свою землю, но-о-о-о не на родину, Я поехал теперь да во свою-у-у землю, Выезжал я тепе-е-ерь да на чисто пола…
Наблюдает древний старец, опираясь сложенными руками на шалыгу-посох с изогнутым навершием. Сам тонкий, как посох, борода белым-бела до пояса, брови — тополиный пух, а из-под них колкий взгляд, дедовский.
За полдень трудились. Покосили на опушке всю траву. Девушки расстелили в тени платок, а на нем, как на скатерти-самобранке, русские маковые хлебцы, сладкая репа в меду, сыр-творог, каша в миске да овсяный кисель.
Низкие изгороди тянулись по склону холма. В камышовых окнах протоки выступили к быстрине на бурых от тины сваях мостки для стирки. Неподалеку, на песчаном пятачке, невидимые с реки, лежали рядышком челны-стружки, окунув свою тень в воду, будто выползли на сушу погреться.
После обеда Улеб собрался погонять любимого жеребца вдоль чистой речной поймы. Нынче он поработал славно, можно и развлечься.
Вывел огненно-рыжего своего красавца из скотницы. Вел по селу на поводу, прикидывая в уме, куда лучше податься. Вверх по реке или спуститься в долину за турье урочище? А может быть, еще дальше?
Там, внизу, куда долетают морские ветры, леса дремучие, малохоженые, обрываются перед степью. Конечно, отец не позволил бы в одиночку забираться в такую даль, но сам он сейчас далеко, а больше с Улеба спросить некому. Только сестрица вдруг:
— Ты куда, братец, заторопился?
— Поскачу за кореньями.
Улия с подружкой на соседнем дворе, как обычно в эти часы, занимались пряжей, досужим девичьим делом.
— Это куда же? — не унималась.
— Известно куда, — отвечал, отведя глаза, — в Мамуров бор, куда же еще.
— А чего глаза прячешь?
— Сказано: буду в Мамуровом бору! — рассерчал он. — Привязалась, глупая! Вот возьму хворостину, узнаешь у меня.
Улия, вовсе не глупая, почувствовала смущение братца. Враль из него неважный.
— Батюшка тебе что наказывал? Не ходи из дому, дожидайся. Нас оставлять не велел, забыл?
— Я недолго. Соберу кореньев на краску.
Из корней дикого мамура выделывали красную жижу, которой и раскрашивали холстину. Свежая краска всегда пригодится в хозяйстве, вот Улия и оставила брата в покое, сказала только:
— Смотри не ночуй в бору-то, там прыскучий зверь так и рыщет. Взял бы на случаи хоть меч какой.
— А, — отмахнулся, — я и руками задушу хоть рысь, хоть волка. И от вепря рогатину вырублю, нож-то при мне, а то и схоронюсь на дереве или ускачу в случае чего.
— Ладно уж, беги, да ворочайся засветло, храбренький мой, — ласково улыбнулась, тряхнув косой. — Суму под коренья захватил?
Умчался во весь дух Улеб. Ослабил поводья, давая полную волю резвому коню. Казалось, огненный вихрь промелькнул, только глухо простучали копыта да тяжело шлепнулись сзади крупные комья грунта. И не скоро еще успокоилась вода в мелких заводьях от панических прыжков перепуганных насмерть лягушек.
Река тянулась лентой, то поблескивая под косыми лучами солнца, разливаясь, то вдруг сужалась, наполовину укрываясь в тени высоких рощ. Далеко впереди, минуя почти голую долину, испещренную неглубокими расщелинами оврагов, по дну которых журчали невесть откуда берущие начало ручьи, она вступала в новый лес, куда более густой и величественный, чем тот, что окружал Радогощ.
А что за тем лесом, Улебу неведомо. Слыхал только, что те места загадочны, они граничат со степью, тянувшейся до самой соленой воды.
Кончилась прибрежная твердь. Улеб шагом въехал в чащу, пригибаясь от веток к влажной шее коня. Потом и вовсе остановился, соскользнул на землю и, прихватив кожаный мешок, стал продираться в глубь бора, делая ножом отметины на стволах.
Вернулся с мамуровыми корнями для Улии, бросил наполненный почти наполовину мешок на Жара, подвесил к его шее. Коня не привязал, никуда не денется, достаточно одного слова: «Жди». Будет стоять как вкопанный.
Лес пленял, околдовывал его. Зачарованный, он уже не мог покинуть буйную зелень зарослей, каждый раз поражавших новизной восприятия, манивших, одурманивавших. Дитя природы, он был вскормлен ею и наполнен ее силой, и он платил ей такой любовью, какой можно любить только родную мать. Он понимал жизнь леса.
Ступает по мхам и валежнику тихо, словно вовсе не касается. Приветливо посвистывает вертким пищухам и поползням, что безбоязненно снуют, выискивая клювами жуков-короедов. Деревья нежно и крепко обнялись, позволяя бегать по их сплетенным рукам шустрым ласкам и шуршать землеройкам прошлогодней листвой под ногами.
Улеб все дальше и дальше углублялся в чащу, читая звериные следы. Прохлада и сырость, как ни странно, ощущались все явственней по мере удаления от реки. Улеб хотел выяснить, отчего так.
Вот лес поредел, отступил, открывая живописную поляну, залитую заходящим солнцем и щедро покрытую цветами. В воздухе стоял пчелиный гул. Огромный рой рассыпался в этом цветущем хранилище нектара.
Юноше, признаться, не очень-то хотелось сворачивать с пути, но, подчиняясь заведенному порядку, он все же выследил борть, старое дерево с дуплом, в котором, не сомневался, маленькие труженицы сумели накопить достаточно меда и воска.
Отмахиваясь от пчел, вырезал над дуплом свой знак, хотя, пожалуй, вряд ли нашелся бы тот, кто стал бы оспаривать обнаруженную им медушку.
Несколько храбрых насекомых ужалили непрошенного гостя. Однако укусы не омрачили его настроения. Он отыскал цветущую поляну, пересек ее, с любопытством направляясь к березняку, редко попадавшемуся в этих краях.
Стройные, трепетные, слегка патлатенькие, точно девчонки-баловницы в светлых крапчатых сарафанах, березы встретили юношу стыдливым шепотом, расступаясь перед ним, робко прячась друг за дружку. И только их няньки, деревья-старухи с седыми буклями и тугими темно-серыми копытами-наростами трутовика на корявых облезлых стволах сердито шипели и трясли седыми волосьями.
Солнце рассыпало последнюю пригоршню бликов. Ветерок резвился в листве, и от этого мельтешили солнечные искорки, осыпались блестками на траву и кустарник, на стайку грациозных косуль, вытянувших мордочки в сторону приближающегося Улеба.