Но, когда он примчался домой и, наскоро поев, хотел было уходить, мама сказала:
— Я что, стенке вчера говорила, что никуда ты больше не пойдешь?
— Мама!.. — взмолился Володя, — Мама, меня же наши ждут на Митридате! Мы же условились. Ты пойми! Они специально собираются сегодня. Я же слово им дал! Ну, позволь в последний раз…
— Знать ничего не знаю!
— Мама, в какое же ты меня положение ставишь?
— Ты меня перед учительницей еще не в такое поставил!
Володя, волнуясь, два раза прошелся по комнате из угла в угол:
— Мама, ты должна меня пустить. Я все равно пойду, мама!..
Тут в дело вмешалась выплывшая из своей комнаты Алевтина Марковна.
— Боже мой, — зарокотала она, — какой тон! Слышали? Это он с матерью разговаривает, а? Он все равно пойдет! Евдокия Тимофеевна, вам известно, я не вмешиваюсь в чужое воспитание, но это уж, знаете…
— Ну что, привязывать я его буду, что ли?! — воскликнула Евдокия Тимофеевна.
— Мама, я тебя предупреждаю… Я дал слово. Алевтина Марковна зашептала что-то на ухо матери, выведя ее из залы:
— Ну что вы с ним спорите! А ключ на что?..
— И верно, — сказала мать. — Погляжу я сейчас, как ты уйдешь!..
Она захлопнула дверь перед самым носом Володи, который оставался в зале. Он услышал, как дважды повернулся снаружи ключ. Еще не веря тому, что мать решилась на такую крайность, он толкнул дверь. Стукнул еще раз, навалился плечом, нажал. Дверь не подавалась.
— Мама… это ты нехорошо так поступаешь!..
Голос у Володи стал низким. Горло словно распухло внезапно от обиды. Независимый, гордо оберегавший свою свободу, он был потрясен, что мать прибегла к такому явному насилию.
— Мама, я тебя прошу серьезно! Открой, мама! Слышишь? Я тебе даю свое слово, что вернусь ровно в девять. Можешь заметить по часам.
Он припал ухом к дверной филенке. Он ждал, что мать ответит ему, но за дверью было тихо. Если бы Володя мог видеть сквозь дверь, он бы увидел, что мать, растерянно поглядев на Алевтину Марковну, уже протянула было руку к ключу… Но та замотала головой и, сжав пухлый кулак свой с дешевым перстнем на среднем пальце, показала Евдокии Тимофеевне, что надо хоть раз настоять на своем. Потом она поманила Евдокию Тимофеевну за собой и увела ее к себе в комнату.
— Вы должны показать, дорогая, что пересилили его.
— Никогда я с ним так не обходилась, — беспокоилась Евдокия Тимофеевна, а сама все прислушивалась…
— Вот потому он на всех верхом и ездит! А один раз осадите — только на пользу пойдет, уверяю вас, голубушка.
Из залы донесся стук швейной машины. Мать насторожилась. Правда, ничего особенного в том, что Володя сел за ее швейную машину, не было: он частенько сам кроил и сшивал паруса для своих кораблей, сам себе ставил заплаты на брюки, порванные во время игры в футбол. И все же она прислушивалась с тревогой.
— Что вы, золото мое, нервная такая стали? — успокаивала ее Алевтина Марковна. — Занялся своим делом; и очень хорошо, что смирился.
— Ой, неспокойно мое сердце! Ведь от него такое всегда жди, что и в голову другому не влезет.
А в зале продолжала гулко стрекотать швейная машина. Она то замирала, то опять начинала стучать, взывая. Потом раздался стук в дверь изнутри.
Послышался голос Володи:
— Мама!..
Евдокия Тимофеевна прикрыла рот рукой, боясь, что не выдержит и отзовется, — с такой обидой и с такой надеждой звучал голос Володи из-за двери.
— Мама!.. Ты только послушай…
— Ну, чего там тебе? Сиди уж! — не вытерпела мать.
— Мама, я последний раз спрашиваю: откроешь?
— Нет, — чуть не плача, отвечала Евдокия Тимофеевна.
— Ну, как знаешь.
За дверью стало тихо. Слышно было, что Володя отошел от нее. Потом Евдокия Тимофеевна услышала, что в комнате, как будто тут же за дверью, загудела проезжавшая машина, донеслись голоса с улицы. Она поняла, что Володя открыл окно. Обернувшись и видя, что Алевтины Марковны рядом нет, Евдокия Тимофеевна быстро нагнулась и припала глазом к замочной скважине двери. Она разглядела что-то белое, колеблющееся на голубом фоне неба в раскрытом окне. Дрожащей рукой она поспешила вставить ключ в замок, резко повернула его, отомкнула дверь, дернула на себя, вбежала в залу и увидела сына. Он уже стоял на подоконнике и привязывал к оконной раме скрученную жгутом длинную полосу белой материи. На мгновение в одном месте белый жгут развернулся, и Евдокия Тимофеевна увидела знакомую красную метку «Е. Д. «.
Сомнений не оставалось: то была большая простыня, разрезанная на полосы, сшитые в длину.
Володя стоял спиной к дверям и не слышал за уличным шумом, как вошла мать. Он уже наклонился над провалом улицы, одной рукой взялся за белую узкую ленту, спущенную за окно, другой схватился за край подоконника. Он согнулся, немного подавшись вперед, и… почувствовал, как его крепко обхватили сзади и стащили с окна.
— Ты что?! Ты что же это?.. Господи ты, боже мой! — задыхаясь, проговорила мать, повернув к себе лицом незадачливого беглеца, но не выпуская его из рук. — Да ты сам-то соображаешь? — Она зажмурилась, затрясла головой и вне себя от гнева и испуга размахнулась, чтобы дать Володе хорошего шлепка, но тут же снова уцепилась рукой за длинную белую полосу, привязанную к поясу сына.
А Володя стоял бледный, выпятив упрямо губу. Он не выпускал белого жгута, скрученного из кусков разрезанной простыни.
— Неужели правда бы выпрыгнул? — спрашивала его мать и трясла за плечи. — Нет, ты только мне скажи: так бы и выпрыгнул?
— А зачем же ты меня тут заперла? Я же слово дал ребятам, что приду.
— А обо мне ты хоть на столько вот подумал?.. А если б ты, не дай бог, убился?
— Мама, я все рассчитал, не беспокойся. Я бы вон за ту ветку схватился, если б у меня оборвалось. Ну, и снизился бы. Чего тут страшного! Невысоко совсем, всего второй этаж! Я бы и с третьего…
Тогда мать оттолкнула Володю обеими руками, села на стул и заплакала.
Володя, хмурясь, смотрел на нее. Слез он не выносил еще больше, чем грубости.
— Мама… из-за чего ты расстраиваешься? Ну правда же, я бы не убился.
— Уйди, уйди от меня!.. Сердца в тебе нет… Уходи куда хочешь.
Володя потоптался возле матери. Хорошо ей говорить теперь: «Уходи куда хочешь!» Как тут уйдешь?
— Я так, мама, не пойду. Я лучше совсем не пойду. Ладно, пускай скажут, что я от слова отступаю. Пускай!.. Раз тебе меня не жалко…
— Да иди, иди ты, бога ради! Иди, куда тебе надо.
— Нет, мама, ты меня не гони так. Я так не могу. Не пойду я тогда.
— Да как же я еще должна тебя уговаривать?
— Не уговаривать, а сказать: «Иди. Я тебе разрешаю. Чтобы в девять был дома». Ну, как всегда говоришь. Сама знаешь…
— Ну, иди, разрешаю. Отвяжись только! Чтобы к девять был, ровно!.. — рассмеялась мать и вытерла сперва один глаз, потом другой.
Володя бросился к ней на шею, принялся целовать, ворочать вместе со стулом. Она отбивалась, но он был очень цепкий. Ей пришлось сделать Володе двумя большими пальцами «под бочки», и только тогда он отскочил, визжа от щекотки, посмеиваясь и растирая ладонью бок.
— Ну, отпецился наконец, репей противный! — говорила мать, поправляя растрепавшиеся волосы. — Всю голову ты мне раскосматил. Иди отсюда! Чтоб я тебя до девяти часов не видела!.. Ладно, сама приберу…
Солнце уже садилось за курганы Юз-Оба, когда Володя и все «юасы» во главе с Николаем Семеновичем, инструктором, поднялись на вершину Митридата.
Замечательный вид открывался отсюда.
Каждый раз, когда Володя бывал здесь, сердце его наполнялось особым чувством восторга, рожденным ощущением высоты и того сладостного, безграничного приволья, которое простиралось перед ним. Город внизу, под ногами, казался в этот час несказанно прекрасным. Он весь был виден отсюда. Скаты черепичных крыш, грани домов и строений, обращенные к западу, бронзовели, тронутые, как волшебной палочкой, пологими лучами заходящего солнца. Там и здесь, медленно пламенея, отражали закат стеклянные купола над лестничными пролетами больших домов. Расстояние и высота скрадывали изъяны, стирали неровности, подновляли, скрывали неприглядные мелочи, создавая прекрасные обобщения — все выглядело чистым, прямым, отмытым, свежим. Терраса за террасой убегала вниз, к подножию Митридата, большая лестница, в двести четырнадцать ступеней, как сосчитал Володя, неоднократно взбираясь сюда. На вершине, царившей над всем городом и заливом, прогуливался легкий ветерок, принимавшийся иногда посвистывать в мачтах метеостанции. Серые колонны часовни на могиле Стемпковского — знаменитого археолога, бывшего когда-то керченским градоначальником, — розовели от заката, и на них хорошо были видны всевозможные записи, сделанные керченскими школьниками, среди которых укоренилось поверье, что перед экзаменами и после них необходимо побывать на вершине Митридата. Поэтому стены часовни и ее колонны были испещрены надписями: