— А, добро пожаловать! На проводы угодили, в самый раз…

Пока Иван Захарович Гриценко, молчаливый, застенчивый человек, от которого сразу запахло на всю квартиру рыбой и табаком, присев на диван, неспешно беседовал с Никифором Семеновичем, Володя в уголке тихонько разговаривал со своим старым приятелем:

— Слыхал, Ваня, что по радио говорили?

— Ясное дело, слыхал.

— А я себе в дневник записал.

— А я и так помню, без записи.

— Да и я помню. Только это для истории потом будет, У меня все записано от Совинформбюро.

— Покажи.

— После покажу, там не все разборчиво; я карандашом. А как чернилами обведу, покажу. Ну, как у вас там, в Старом Карантине?

— У нас там ничего особенного не заметно, а вот в Камыш-Буруне кругом маскировка понаделана, так fie узнаешь теперь…

— Так, — спрашивал тем временем дядя Гриценко у Никифора Семеновича, — значит, обратно подаешься? В военный флот? По молодой своей привычке…

— Да, на свой боевой, Черноморский, — отвечал Никифор Семенович. — Четырнадцать лет прошло, как демобилизовался. Я сразу заявление подал, чтобы идти добровольно, да в порту дела задержали. Никак не отпускали. Ну, уж сегодня я всем заявил, что больше дня не останусь тут. «Давайте, говорю, отпускайте, как хотите». Отпустили, Имею про себя думку: попрошусь на свой миноносец. — Он наклонился к Гриценко, заговорил тихо: — Иван Захарович, по родству, по дружбе, пригляди тут… Поручаю тебе моих — все семейство. Имею на тебя надежду.

— Будь уверен, Никифор. Воюй, плавай со спокойной душой. О твоих позабочусь — так не бросим, в случае чего.

— И за Вовкой, прошу, присмотри, у него все думки насчет фронта замечаются. Прыткий больно. Ты уж тут твердой рукой…

— Про то не думай — придержим.

Вечером Дубинины вместе с обоими Гриценко провожали Никифора Семеновича. Отец держался браво, был он уже по-военному подтянут; во всей его повадке снова проступила та лихая молодцеватость, которая свойственна военным морякам. Он поглядывал то на дочь, то на сына, улыбался с некоторым смущением, как человек, который чувствует себя в центре внимания, рад этому, но в то же время стесняется, что доставил людям столько хлопот и волнений. Он старался отвести взор от бледного, неподвижного лица жены, но все время чувствовал на себе неотрывный взгляд ее глубоко запавших за день, остановившихся глаз.

Два раза ударил вокзальный колокол. Стали прощаться.

— Ну, счастливо тебе воевать, чтобы не хуже, чем в девятнадцатом, — пожелал дядя Гриценко, тряся руку Никифору Семеновичу. — Ни пуха тебе, ни пера, завтрашний адмирал!

— Счастливо и тебе оставаться… Будь здоров, бывший пулеметчик… Может, и тебе выйдет старое вспомнить. Еще до генерала дойдешь, — отшутился Никифор Семенович и, показав глазами на своих, добавил тихо: — Уговор ваш насчет моих не забудь!

— Насчет этого не сомневайся, — отвечал Гриценко. — А вот ты погоди шутковать… Ты про меня как сейчас сказал? Бывший пулеметчик? Что ж, было дело; приходилось и в германскую и в гражданскую. В случае чего, если и до меня черед дойдет, мой год выйдет, возражений не имею — я строчить из «максима» не разучился. За первого номера хоть зараз сойду.

Залился кондукторский свисток. Все, кто был на перроне, невольно подались к вагонам, словно провожающие хотели схватить поручни вагона и удержать поезд хоть еще немного у вокзала.

— Ну, главный отправление дает, — сказал отец. — Будь здорова, Дуся!

Он крепко обнял Евдокию Тимофеевну, туго свел брови, еще раз крепко и порывисто поцеловал жену, осторожно снял ее руки со своего плеча. Потом он звонко расцеловался с Валентиной, нагнулся, поймал Володину ладонь, крепко стиснул ее, а другой обхватил сына, потянул к себе, почти приподнимая — и у Володи, который привстал на цыпочки, на мгновение из-под ног ушел перрон.

— Расти, мальчуган, — глухо проговорил отец и крепко поцеловал его в губы.

Володя почувствовал знакомый запах трубочного табака, легкий привкус сливяной настойки, которой мать угостила отца на прощание. Володя успел шепнуть:

— Папа, ну будь же человеком! Ну, возьми меня с собой…

Сперва позади них, а затем под самыми ногами раздался собачий визг и скулеж, и Бобик запрыгал между Никифором Семеновичем и Володей, взлетая всеми четырьмя лапами в воздух.

— Скажи ты на милость, — засмеялся Никифор Семенович, — удрал-таки. Вот морская душа! Почуял, что я в рейс ухожу. Ну, ясно, как же без него можно?.. Возьми-ка его, Вова, на руки да держи покрепче, не то, гляди, за мной увяжется, угодит под поезд.

— Не пойму, как он с квартиры выбрался… Верно, в чулане стекло высадил — ведь я его заперла, — сказала мать.

Паровоз сипло прикрикнул на всех, словно сам уже ушел вперед и подзывал издали отставших. Никифор Семенович еще раз быстро поцеловал жену и вскочил на подножку вагона. Бобик, увидев это, стал рваться из рук подхватившего его Володи.

Так и стоял Володя на перроне, прижимая к себе лаявшего и жалобно скулившего Бобика. Он даже не смог помахать рукой вслед поезду, который уносил на войну отца. Сразу на перроне стало тихо и зияюще пусто. Вот поезд ушел, открыв вторые пути и далекие привокзальные виды, словно обнажилась вся боль разлуки. Кто-то позади плакал причитая. Евдокия Тимофеевна медленно повела рукой по лицу, сгоняя прокравшуюся слезу.

Все тихо уходили с перрона. Володя шел последним, неловко неся на руках затихшего и все оборачивающегося в сторону ушедшего поезда Бобика. Выйдя из вокзала, Володя поставил собаку на лапы:

— Пойдем, Бобик. Не взяли нас с тобой…

Глава II Сердце горит

Через три дня Володя застал дома мать заплаканной.

— Ты что, мама? — встрепенулся он.

Евдокия Тимофеевна мотнула головой в сторону репродуктора:

— Расстроилась я, Вова… Передавали сейчас про летчика одного нашего. Его из орудия подожгли, бензин у него загорелся в воздухе, так он взял самолет на фашистов… И сам с ними взорвался… Вот до чего их ненавидел! А молодой, наверное. Мог бы, поди, с парашютом соскочить, а не захотел. На смерть решился. Фамилию вот не разобрала, капитан какой-то — Поспелов, кажется…

Володя слушал мать, закусив губу, и перевел дыхание только тогда, когда она кончила. Он сейчас же помчался на улицу Ленина, где расклеивались ежедневно сообщения Совинформбюро. И там он, мусоля от волнения карандаш, отчего на губе у него образовалась темная полоска, переписал в свой дневник:

«Героический подвиг совершил командир эскадрильи капитан Гастелло. Снаряд вражеской зенитки попал в бензиновый бак его самолета. Бесстрашный командир направил охваченный пламенем самолет на скопление автомашин и бензиновых цистерн противника. Десятки германских машин и цистерн взорвались вместе с самолетом героя».

Володя переписал аккуратно эти строки сообщения, потом дома обвел их чернилами.

Вечером он прочел их Светлане Смирновой. И, прочтя, добавил:

— Вот так бы и Чкалов на его месте сделал, если бы живой был! Знаешь, я уверен!

Однажды вечером к нему прибежала Светлана. У нее было очень расстроенное лицо.

— Володя — сказала она, — ты очень устал?

Володя, у которого все тело и руки ныли после работы на огородах, где пионеры помогали семьям фронтовиков, спросил:

— А что?

— Помнишь, ты на Пироговскую ходил кораблик чинить? Им извещение пришло: отец в танке сгорел. Такое у них там творятся, прямо я и не знаю, что делать… Маленький этот… Я даже не думала, что он понимает… А он как вцепился в мать, так и не отдерешь прямо. Давай вместе туда сходим!..

Евдокия Тимофеевна, убиравшая наутро залу, удивилась пустоте на Володином столе. Она не сразу поняла, чего тут не хватает. Корабли давно уплыли отсюда, но Евдокия Тимофеевна хорошо помнила, что вчера еще стол был чем-то занят.

— Володя, — позвала она сына, — не могу я никак припомнить, что у тебя вчера тут на столе было… Недостает чего-то…

Володя вскинул на мать немного смущенный взгляд из-под ресниц: