— Ты что это, Бобик? Чего испугался? Володя посвистел, подзывая Бобика, взбежал по лестнице, постучался в дверь. Ему открыла мать.

— Мама, дай какой-нибудь мосольчик, я Бобику кину, — заговорил Володя и стал снова подсвистывать собаку.

— Тихо ты, без свиста, пожалуйста! — вполголоса остановила мать. — И не приваживай сейчас собаку. Гавкает тут, вертится… Не до нее!

Мать закрыла дверь, пропустив в комнату Володю, и сказала еле слышно:

— Беда у нас, Володенька… Папу…

Она одной рукой закрыла лицо, другой рванула подол фартука и закусила край его зубами.

Володя, чувствуя, как что-то тяжелое и холодное накатывается ему на сердце, широко раскрытыми глазами посмотрел на мать, боясь спросить ее, что произошло.

— В зале он, — шепнула, всхлипывая, мать.

Володя почти бегом, стараясь не шуметь, бросился в залу. Он увидел там отца, который сидел у окна и держал в откинутой руке трубку. Он сидел спиной к Володе, и все — неподвижность его, непривычная сутулость широкой спины, какая-то оцепенелость всей фигуры, погасшая трубка в опущенной руке, — все это говорило Володе о том, что произошло несчастье. Чуточку поодаль, лицом к отцу, сидела на стуле Валя. Сложенные вместе ладони ее рук были втиснуты меж колен. Она сидела наклонившись, опустив плечи, и не сводила красных глаз с отца. Услышав, что входит Володя, сестра приложила палец к губам, поднялась и пошла навстречу брату. Она схватила Володю за руку и вывела за дверь.

— Папу с работы сняли, — с трудом выговорила она.

Она ждала, должно быть, что Володя, услышав такую весть, ахнет, ужаснется, кинется расспрашивать. Но у него только лицо стало серым, как ракушечник, словно помертвело, да и без того огромные глаза медленно расширились в горестном изумлении.

Сестра повторила:

— Из партии могут исключить. Понял ты?

Володя все молчал. Он медленно усваивал то, что сказала сестра. Он слышал ее слова, понимал их значение — каждое в отдельности, но смысл услышанного, вот то самое, про что сказано в грамматике — «мысль, выраженная словами», еще не проник в его сознание. Тогда сестра шепотом рассказала ему, что отец как-то дал рекомендацию в партию и на работу одному моряку, который плавал прежде на «Красине», где Никифор Семенович был помполитом, а человек этот оказался ненадежным. Он запустил корабль, имел уже две аварии, а на днях совершил совсем уже непростительный для всякого честного моряка поступок: вышел пьяным на вахту и разбил судно о скалы. Пострадало несколько моряков, погибло много ценного груза.

А отец ручался за него и как за коммуниста, и как за работника. И вот теперь того моряка будут судить, а отца временно отстранили от службы.

— Ты бы пошел к папе-то, — тихонько посоветовала подошедшая Евдокия Тимофеевна. — А то он третий час вот так сидит, ни с кем ни слова. А как пришел, как сказал мне все, да и говорит: «Ох, Вовке это узнать просто будет убийство!» Он еще за тебя болеет.

И Володе стало страшней всего то, что отцу стыдно, тяжело сказать о происшедшем ему, сыну. Он решительно подошел к отцу. Никифор Семенович медленно повернул к нему свое большое, красивое, сейчас словно погруженное в сумрак лицо. Он поднял руку с потухшей трубкой, улыбнулся бледной, виноватой улыбкой и уронил снова руку вниз.

— Вот, Вова… Слышал? — проговорил он глухо, неловко усмехнувшись и как бы извиняясь перед сыном, что доставляет ему такую неприятность. — Такая, брат, незадача…

— Мне уж Валя сказала, — отвечал Володя. Оба помолчали.

— Видишь, как оно бывает, — продолжал отец. — Понадеялся вот на человека, а он…

Никифор Семенович повел рукой и опять уставился в окно.

Сердце Володи царапала и сосала нестерпимая жалость. Никогда в жизни не видел он отца таким. Самое страшное было именно в том, что отец, которого Володя считал самым сильным, несокрушимым, образцовым, отец, которым он так гордился, чьей боевой молодости он завидовал, отец, всегда и во всем бывший его первой опорой, — вдруг попал в такую беду. Ужас, испытанный при этой мысли мальчиком, был, вероятно, подобен тому чувству потерянности, которое ощущают люди при землетрясении, когда земля — самое устойчивое и надежное из всего, что есть, основа основ — вдруг начинает колебаться, терять устойчивость и отказывается быть опорой для всего движимого и недвижимого. И все проваливается…

— Папа, — попытался утешить Володя, — ведь ты же все равно будешь за все это стоять… ну, бороться, в общем… Папа, у тебя ведь только партбилета не будет, ну, удостоверения… а ты сам будешь коммунист.

— Коммунист не может быть так, сам по себе, — отвечал отец. — Глупый ты еще! Тут у человека, пойми, сила оттого, что он с такими же еще, как сам он, в одно целое входит. А это целое — огромное, могучее — и есть, сынок, партия. А сам по себе что же? Один в поле не воин. Я, Владимир, с первого года Советской власти в партии. В партии человеком стал. В партии учился. Партия меня в люди вывела. Ну что я такое буду без партии? Ровным счетом ничего.

— А как же беспартийные? — спросил Володя. — Ведь есть же которые не в партии, а ведь тоже и в гражданской участвовали, и работают хорошо.

— Так кто ж, чудак, с этим спорит! Не про то ж разговор! — Отец устало повернулся к Володе. — Люди работают и великие дела творят — не все обязательно в партии. Но партия — это те, кто впереди. Это — гвардия народа. Партия — это всему народу головной отряд. И быть в его рядах — великая честь, сынок. Ее заслужить надо. А я вот как будто и заслужил эту честь, да поручился словом большевика и честью партийной за негодного, на поверку, человека и сам через то доверие партии могу потерять.

— Папа, а если исключат, это уж насовсем? — спросил Володя.

— Нет, это уж брось! Не такие мы с тобой, брат, чтобы так сразу насовсем нас вычеркивать. Мы, брат, Дубинины. Меня так, резинкой с листа, не сотрешь!

— Конечно, папа! — обрадовался Володя. — Помнишь, в каменоломне-то написано «Н. Дубинин». Сколько лет, и то с камня не стерли.

— Вот верно, Вовка, это ты мне хорошо напомнил. Спасибо тебе! Моя фамилия, конечно, не столь уж знаменитая, чтобы гремела, да люди добрые ее не хаяли. Я кровью своей в те партийные списки в восемнадцатом году фамилию свою вписал, Вовка. Ясно тебе, в каком смысле?.. Вот. И в камень я ее врубил с честью, и в бортовые журналы я ее вписывал без позора. А теперь что же? Нет, Вова, будет наша фамилия на должном месте. Еще посмотрим, что партийный комитет скажет. А не то еще и в горком пойду. Так тоже, сразу, нельзя… Хоть и виноват я, не спорю, но тоже так уж чересчур… Ну, выговор заслужил, и спорить не стану. А из рядов вон — это уж извини. Я, в случав чего, в Москву поеду и правду найду…

Он уже давно ходил по комнате, трубка в его руке дымила, а Володя стоял и поворачивал голову вслед за отцом то влево, то вправо, сосредоточенно следя за ним. И у мальчика постепенно проходило давешнее тяжелое чувство, когда ему казалось, будто какая-то могучая и неумолимая, строго шагающая людская громада, в рядах которой шел отец, продолжает двигаться своей дорогой, а отец отстал… Нет, отец еще зашагает в ногу со всеми!

Но отец, короткое возбуждение которого спало так же внезапно, как и возникло, вдруг замолчал и опять посмотрел на Володю тяжелым, полным боли и смущения взглядом.

— Да, Владимир, не пожелаю я тебе когда-нибудь испытать такое. Береги свое слово. Даром не бросайся им ни за себя, ни за других. А если будешь коммунистом, еще в сто раз пуще береги. Это большое дело — слово коммуниста…

Он подошел к Володе вплотную, вздохнул тяжело, как от боли, зажмурился, взял Володю обеими руками за локти:

— А сдаваться не будем. Верно, Владимир? Дубинины мы еще или нет?

— Дубинины, папа.

— Ну, значит, так пока и решаем.

Потом Никифор Семенович пошел с матерью к одному из своих товарищей посоветоваться, как лучше действовать. Володя остался один с Валентиной. Алевтина Марковна несколько раз выходила из своей комнаты и громко сочувственно вздыхала у дверей в залу, давая знать, что она в курсе дела и не прочь посудачить на эту тему. Володя встал и закрыл дверь перед самым ее носом.