Ни искорки не вспыхивало по вечерам на море, где всегда возле мола покачивалось столько ярких зелено-красных фонариков и так весело прыгали звездочки топовых огней на мачтах. Перестал мигать неугомонный маячок-моргун. И дик был по ночам весь этот ветреный, слепой и безлюдный простор, ничего теперь уже не отражавший.

Но днем и ночью строгим, иногда колючим, немигающим огнем горели глаза людей; и Володе казалось, что глаза изменились разом у всех в тот памятный день 22 нюня, когда вся жизнь, словно корабль, отвалила от какого-то привычного берега и уже нельзя было сойти обратно. Как будто остался тихий берег далеко позади, а навстречу грозно задувает простор черных и неведомых бурь. Вести, одна тревожнее другой, приходили в Керчь. Фашисты бомбили Севастополь. Рассказывали, что уже в Симферополе объявляли воздушную тревогу, — а ведь это было совсем близко…

В первые дни войны, жадно слушая радио, чуть не влезая с головой в репродуктор, Володя все ждал, когда же сообщат, что врага остановили, опрокинули, что он бежит, все бросая, и наши войска с красными знаменами уже ступают по улицам сдавшихся фашистских городов. «Стой, погоди, — говорил он своим товарищам, — это они только сперва так, пока наши не собрались. А вот завтра увидишь…» Но начинался новый день — завтра, а радио все не приносило желанной вести. Напротив, с каждым днем сообщения становились тревожнее. Враг все глубже вторгался в просторы Советской земли.

Отец целые дни проводил в порту. Туда уже нельзя было пройти без специального разрешения. У ворот стояли часовые. Случалось так, что Володя подолгу не видел отца, который теперь редко приходил ночевать домой.

Когда Володя услышал сообщение Советского Информбюро о том, что враги захватили Минск, он почувствовал, что ему необходимо поговорить с человеком, который хорошо его поймет и поможет уяснить, что же это такое происходит… Он подумал, не пойти ли к Юлии Львовне, но почему-то застеснялся.

Вспомнив своего старого приятеля Кирилюка, к которому уже не раз прибегал в тяжелые минуты, Володя отправился к нему. Но не пели уже голосистые чижи возле подъезда гостиницы, перечеркнувшей полосами газетной бумаги все свои стекла. Исчез и сам Кирилюк.

Володя неуверенно тронул вертящуюся дверь и, подгоняемый ею, оказался в прохладном сумрачном вестибюле. На стульях, на диванах сидели, разговаривали, лежали, дремали военные, моряки, всюду были сложены чемоданы, баулы. Знакомый швейцар, увидя Володю, крикнул:

— Давай, давай отсюда тем же манером, как въехал!

— А Кирилюк где? — спросил Володя.

— В народное ополчение ушел добровольцем… И чижей всех отпустил в бессрочную…

Мрачный вернулся Володя домой. Он стал с подозрительным старанием прибирать у себя на столе, откладывая вещи в сторонку. Заметив в глазах его странный и решительный блеск, ничего доброго не предвещавший, Евдокия Тимофеевна озабоченно спросила:

— Ты, Вовка, чего это задумываешься, а? Ты уж, пожалуйста, сейчас без глупостей…

— Знаешь, мама, — проговорил Володя, останавливаясь перед матерью и ожесточенно оттирая щеку плечом, — вот уже четырнадцать лет мне скоро, а как-то жизнь у меня проходит без толку.

— Как же это — без толку? — возмутилась мать. — Учиться стал хорошо, в Артек ездил, все тебя хвалить стали, а ты — «без толку»!

— Да это все так, детское, понимаешь… То все не я сам как-то. То все больше для меня кругом делали. Ребята-пионеры по учению нагнать помогли, ты с папой тоже — со своей стороны… Гороно в Артек посылал. А вот я Сам, понимаешь, мама, сам я еще ничего такого не сделал.

— Да кто ж в твоих годах может особенное такое сделать? Учись хорошенько, помогай нам по дому управляться, а будет задание от пионеров — сделай как следует. Вот и будет твоя помощь. Чего ж тебе еще?

— Э, мама, — досадливо отмахнулся Володя, — не о том разговор идет. Ну когда финская война шла, я еще, так-сяк, сидел дома. Один раз, правда, мы с Донченко чуть не убежали, да война уже кончилась. А теперь, видно, длинная война будет… Весь народ воевать пошел, кругом мобилизация… Кирилюк, птицелов, и тот в ополчение пошел, а я тут должен оставаться… Вот как придет папа, я сейчас же к нему попрошусь… Или пускай сам меня на флот пошлет. А то убегу, и все.

— Да как же тебе не совестно матери это говорять-то? Да если я отцу скажу…

— А я ему сам скажу.

Пришла с комсомольского собрания Валентина. Ее тоже теперь целые дни не было дома. Она пришла усталая, ступая натруженными, отяжелевшими ногами, бессильно опустилась на стул, стянула с крючка на стене полотенце, стала обтирать распаренное лицо, запылившуюся шею.

— Ты бы умылась сперва, — заметила ей мать.

— Обожди, мама… Отдышаться дай. Мы сегодня с нашими ребятами целый эшелон выгружали. Комсомольский субботник у нас был. Уж устали так устали! Я сюда шла, руками себя под коленки взяла, да и подымаю ноги: не идут, да и все тут…

Володя посмотрел на нее с неудовольствием. Он видел, что сестра гордится своей усталостью, даже выставляет ее как будто напоказ: вот, мол, смотрите, как я потрудилась.

— А завтра… — продолжала, обмахиваясь полотенцем, Валя, — завтра, мама, все наши комсомольцы, да еще с завода Войкова и с обогатительной фабрики получают направление от горкома в Рыбаксоюз — сети сушить и чинить. Надо женщинам там помочь, раз у них мужчины в армию пошли.

Володя уже внимательно слушал сестру, осторожно присев на табуретку возле стола.

— Вам хорошо! Вы уже комсомольцы. Вас везде посылают, — позавидовал он.

— А вы что же, пионеры, дремлете? — отвечала она. — Вон на вокзале железнодорожные ребята сегодня, я видела, лом собирали. Сейчас дела всем хватит, а ты все с альбомчиком возишься.

Володя покраснел.

— Прежде всего, это не альбом, а дневник. Если уж взяла без спросу и позволения у меня, так хоть бы поглядела как следует. По себе судишь, видно. «Альбом»! Я туда сообщения Информбюро переписываю. Чтобы у меня получилась потом, когда война кончится, вся история, с первого дня. Если не можешь понять, нечего хватать то, что тебя не касается.

Володя сердито вышел из комнаты, сбежал по лестнице во двор.

Через несколько минут он уже был под окнами дома, где жил его приятель Киселевский. Володя громко свистнул и тотчас же услышал, как кто-то забарабанил из комнаты пальцами в окно. Киселевский махал ему рукой, приглашая зайти, но Володя показал пальцем на землю, зовя приятеля выйти во двор.

Когда Киселевский вышел, Володя сказал ему:

— Ты про Тимура читал?

— Это как он и его команда действовали?

— Ну да, Гайдара. Помнишь, как они там организовали, чтобы помогать, если у кого на фронт отец ушел? Давай мы тоже так.

— А я не знаю как…

— Да я и сам тоже не очень знаю, только хочется что-нибудь такое делать. А то я тебя просто предупреждаю, Киселевский: убегу я, и все.

— Куда это ты убежишь?

— На фронт — вот куда!

— Ну и заберут тебя по дороге, — уверенно изрек Киселевский. — Просто ничего на свете не бывает…

Да, мало на свете дел, которые делаются просто! Казалось бы, чего проще: узнать в военкомате адреса, но которым были посланы мобилизационные повестки, зайти прямо в те дома, поздороваться, отдав салют по-пионерски, и сказать: «Здравствуйте! Мы пионеры, у нас есть тимуровская бригада, вот мы из нее. Мы хотим вам помочь. Скажите, что вам надо?» Да ведь не выйдет так. Начнут отнекиваться: спасибо, мои, ничего не надо. Это — на хороший случай. А возможно, еще и посмеются: тоже, мол, нашлись помощники! Пожалуй, могут и выгнать: дескать, вас еще тут не хватало! А если делать все тайно, как делал гайдаровский Тимур, по теперешнему военному времени совсем могут выйти неприятности. Наскочишь еще на комсомольский истребительный отряд, и заберут тебя, да еще скажут, что ты ходил по чужим дворам и лестницам, подсматривал что-то. Кругом все говорили о шпионах. Да и сам Володя мечтал изловить какого-нибудь диверсанта и присматривался ко всякому подозрительному встречному.