— Вот дык кавалер!
Анютин запнулся в колее, снова отчаянно махнул руками и крикнул:
— Эх, пропадешь с тилигенцией!
Баба вздрогнула, выругалась: «Черт!», распустила юбку. Чиновник заглянул.
Шеломин не слышал.
Он занялся очень важным для него вопросом: удобно ли сегодня же воспользоваться приглашением Никольского или лучше «выдержать характер» до завтра? Тело казалось невесомым, жаждало движенья, все равно надо было куда-то пойти. В голубом домике ждала Надя. Размышляя, он стал бриться. Побрившись, подумал: «Если отложить до завтра»… на подбородке чуть-чуть проступили волосы.
Надя встретила его веселой суетой и улыбками.
— У-у, злюка! Не приходил. Ну, поссорились, ну и будет… Точно взаправду все.
Прямоугольный раздвижной стол был завален вишней. Попадья и реалисты вынимали, с помощью шпилек, вишневые косточки.
— А, Толичка! Давненько, давненько. Чайку не хотите ли? Кофею? — принялась угощать попадья, подвигая варенье, вишневое, малиновое, яблочное, смородиновое, липовый мед, сахар, пирожки, ватрушки, сдобнушки…
Сосунок запикал. Попадья вынула тяжелую, как на полотнах Рубенса, грудь… Нет, разве могли быть «взаправду» — Урамбо, выстрелы, жизнь — в этом жирном сахарном углу?! Все это — сказки, веселые и страшные, рассказанные старухой няней, в детской, при свете ночника.
Попадья и Наталья Андреевна шушукались, обсуждали, когда назначить обряд обрученья, какие печь пироги: с яблоками, с вишней, с мясом или курники?
Надя и Толя пошли в сад, на скамейку, — «посидеть».
Директор гимназии устроил для добровольцев, прежних своих питомцев, прощальный ужин. Было очень торжественно. За правым узким концом стола, как Саваоф, восседал законоучитель, о. Павел. Затем — городской голова, начальник гарнизона, председатель суда и прочие отцы города. На левой половине — молодежь. Директор занимал место посредине. Перед ним стоял винегрет в провансале, остальные ели поросенка с кашей. Директор говорил речь.
Директор преподавал историю, а потому начал с «яиц Леды». Он перечислил все германские города, бывшие когда-то славянскими, начиная с туманной северной Пруссии и удаляясь все дальше к югу, к благословенному Босфору и багдадской дороге. Там, в голубых водах аргонавтов и нимф, директор снова потонул в мифологии, возвышаясь, постепенно, до полумесяца над Ай Софией, где еще выше должен был воссиять крест. Но так как креста все еще не было, голубые воды аргонавтов превратились в мутные потоки философии, где, в колбах германских алхимиков, из Канта родился Крупп. Таким образом, необходимость уничтожения свирепых гуннов стала очевидной…
— Знайте же, — патетически закончил покровитель животных, — каждый из вас, вонзая штык в немецкое мясо, исполнит верховный нравственный закон, вечный, как звездное небо!..
Во время речи директора был съеден не только поросенок, но и рябчики и сливочный крем. Начальник гарнизона, представительнейший генерал, опрокинул последнюю рюмку померанцевой и, под влиянием естественного подъема, провозгласил тост за здоровье обожаемого монарха.
Все встали и бодро трижды прокричали ура.
Тогда директор принялся за свой невинный винегрет в провансале.
Генерал все еще стоял, приподняв рюмку, прищурясь, залюбовавшись возвышающей картиной: направо — Саваоф, налево — Исааки, идущие на заклание, в центре — премудрый Авраам и потом он, генерал, выше еще генерал, и еще генерал и над всем — обожаемый!
Тост генерала был кстати. У обожаемого, в переименованной столице, в Петрограде, болел живот. Три бумажки о помиловании приговоренных к повешению были употреблены в дело. Он взывал к придворному святому; но святой был занят господом богом, т. е. любовью, и только к вечеру прислал рецепт: «Ступай в баню с бабой».
По сродству душ, генерал ощутил вполне сходное побуждение и, насвистывая «Коль славен», покинул патриотический пир. Саваоф, предпочитавший православную очищенную, хоть и запрещенную высочайше, по причине буйного мужицкого нрава, почувствовал настоятельную потребность в свежем воздухе. Шеломин почтительно его поддерживал. Никольский икал, вскидывал вверх бороду. В небе плясал огромный Юпитер.
— Ишь, немец, проклятый, опять шпионит!
— Что вы, папаша, до фронта тысячи три верст. Цеппелины едва перелетают Ламанш…
— Кто его знает, Ламанш, — мотнул головой Никольский.
Шеломин, чтобы успокоить, повел его в гимназическую обсерваторию. Никольский заглянул в окуляр. Перед ним был круглый диск с полоской и четыре точки по сторонам. Точки соединились в линии. Никольский увидел немецкий котелок. Впрочем, Никольский ничего не сказал. Он почувствовал себя плохо и облегчился в лейденскую банку. Длинная веселая искра с треском кольнула, ослепив. Жуть подрала по коже.
— Ципилин! — закричал Никольский…
— Гимн, гимн! — кричали в директорском зале.
Шеломин не вернулся.
Через полчаса, в парке, у часовенки на месте убийства какого-то губернатора, он условился встретиться с Надей.
Была черная, ждущая разрядов, ночь. В небе — Млечный путь. Столетние березы шептались. Травы пахли степью, земля, мир — жаждой. Шеломину на мгновенье стало жаль непоправимого. На спине духа зачесались растущие крылья. Он вспомнил свои одинокие вечера; но Надя пришла на четверть часа раньше.
Они шли прижавшись, стройные, оба почти одинакового роста, замерли у белого ствола. Шеломин летел в высоту, не видя и сгорая, как метеорит, от невыносимого стремления. Она была с ним, остальное стало безразличным… Французский посол телеграфировал в Париж. Смысл телеграммы был такой: «Vive la France! Денежки не пропали. Завтра русские войдут в Пруссию»… Земля представлялась Шеломину небольшой круглой гранатой. Он зарядил ее в двенадцатидюймовую пушку и выстрелил. Полет длился, входя в межзвездные пространства с огненным, сжигающим, светлым холодом. Время переставало, но сердце, почему-то, еще билось.
— Милый, — задыхалась Надя, — привези мне каску.
— Да, — прошептал Шеломин.
Через неделю, вместо анализа бесконечно-малых, вместо температуры тел в межпланетном пространстве, вместо теории электронов и усовершенствованных двигателей, он зубрил:
— Для чего у штыка бывают выемки или долы?
— Чтобы легче было стекать крови!
7. Пси и человецы
Были великие битвы. Опустели деревни. Давно, в первом же бою, был убит крестьянин с большой черной бородой, не понимавший, кому нужна демонстрация с царским портретом и социал-демократом Орловым. Каждый день, во Франции, Бельгии, в Пруссии, Польше, Галиции, Сербии гибли многие тысячи мужиков и еще больше валялось по лазаретам, фабрикам калек. Благородные дамы получили новые военные развлечения и модные платья с красными крестами.
У газет был прекрасный тираж. Рабинович купил в рассрочку телефон для переговоров с редакциями. Над его письменным столом, вделанное в бархатную рамку, красовалось изречение знаменитого французского социалиста:
«Мы упали с облаков теории на землю, но каждый из нас упал на свою родную землю и почувствовал горячую потребность ее защищать».
Рабинович писал.
Он старался писать крупным, размашистым — «русская тройка!» — почерком. Мир, конечно, должен был быть победным. С рифмой, как с женщиной, нужно быть храбрым. Рабинович размахнулся: «Рубнем тевтона, шваба, шведа!» Шведский посланник долго сочинял протестующую ноту; но шведская нота не помешала сбыту патриотических стихов. Рабинович обсуждал вопрос о новой тройке и новых ботинках.