Тогда мое впечатление о буддизме ограничивалось воспоминаниями на посещении фестиваля фонарей с мамой и сестренкой пару недель назад. В тот день я запечатлел самые красивые пейзажи за всю – к тому моменту достаточно короткую – жизнь. Из десятков лоскутков тонкой ханди[6] сиреневого цвета участники фестиваля складывали цветочные лепестки, потом прикрепляли их к фонарям, и те грелись на солнце во дворе перед главным корпусом храма. В тот день по особому случаю у кухни храма выдавали простенький куксу[7]. Отведав его, я ждал сумерек в тени дзельквы. Когда, наконец увидел, как зажглись фонари, я был в восторге. Из сотен бумажных красно-белых фонарей, колыхавшихся рядами в чернильной тьме, образовался теплый ореол от света свечей. «Пора домой», – сказала мама, но я не мог сдвинуться с места.
Когда спустя два месяца одним воскресным утром мать сказала, что нашей семье нужно будет уехать из Кореи, почему-то перед глазами отчетливо всплыл образ этих бумажных фонарей. Хотя я уже тогда подозревал, что впечатление от этих фонарей отличалось от обычного благоговейного трепета. Тем вечером я пошел покупать на деньги от матери учебник по немецкому и кассеты с материалом для аудированя. Заодно я купил карманные издания «Сутра-нипата» и «Дхаммапада», а еще «Отрывки из Аватамсака-сутра» с «Отрывками из Махапариниббана-сутра» от издательства «Хёнамс» с обложками кирпичного цвета. Я держался за эти книги так, будто с ними наша поездка на другой конец света – Германию – была бы спокойнее, будто бы они были еле уловимой и суеверной надеждой.
Причина, по которой в список моих книг попал Борхес, заключалась в обоснованном ожидании, что, поскольку работа написана человеком с Запада, она станет хорошим введением в буддизм. В его черно-белую фотографию в верхней половине зеленой обложки, где он с полузакрытыми глазами и сложенными на груди руками, словно о чем-то молясь или сожалея, я тогда еще особо не вглядывался.
За семнадцать лет, что я провел в Германии, я не спеша перечитал эти книги по несколько раз. Иногда ночью я подолгу читал их, даже не отходя от книжного шкафа, просто чтобы напомнить себе, как выглядит алфавит. Каждая из этих книг воскрешала воспоминания о той ночи ранним летом в квартале Суюри – я чувствовал свежий воздух, наполнявший через мои легкие; луну, похожую на серебряную ложку с пятнами; лунное гало фиолетового оттенка, напоминающее таинственный и зловещий шифр. Я не забывал об этом пейзаже благодаря книгам.
Больше всего мне в душу запали «Отрывки из Аватамсака-сутра» – в них превосходно передавалась вся база мыслителей буддизма, в других книгах этого не хватало. Но с другой стороны, книга Борхеса, как я и ожидал, была, скорее, обзорной, поэтому я сравнительно быстро с ней расстался и отправил пылиться на книжную полку. Помню, что лишь спустя долгое время, когда я уже учился в университете и прочитал на немецком его работы и критическую биографию, я с вновь вспыхнувшим любопытством снова открыл эту книгу.
Сегодня утром я снова вспомнил об этой тонкой зеленой книге и решил достать ее из чемодана в кладовке. Переворачивая страницу за страницей, прямо под цитатой Борхеса «Мир – это ложь, истинная жизнь – это сны» я нашел записку, написанную небрежным почерком: «Насколько реальны эти сны? Течет ли в них кровь и льются ли в них горячие слезы?» Дальше были видны следы слов на немецком – «жизнь, жизнь» – и жирное зачеркивание, и что потом все это попытались стереть.
Это точно был мой почерк, но я никак не мог вспомнить, чтобы я это писал. Единственное, что мне было понятно, – что это те самые чернила с насыщенным голубым цветом, которые обычно используют ученики в Германии.
Я открыл выдвижной ящик стола и достал оттуда старый серый кожаный пенал. Как я и ожидал, внутри была авторучка. Она верно служила мне с самого приезда в Германию до примерно второго курса в университете – я бесчисленное количество раз менял ее перо. На ней была только пара царапин – ни трещинки. Я снял с нее колпачок, отложил его на другую сторону стола и понес ручку в ванную, чтобы растопить присохшие к перу чернила. Из крана полилась яркая прозрачная вода, под которой расплавился застывший слой. Из пера дрожащей кривой линией, напоминавшей нить, стекали чернила густого голубого цвета.
4

μὴ αîτει οὖδὲυ αὖτóυ
Ничего не спрашивайте у него.
μὴ αλλως ποιήσης
Не используйте другой метод.
Среди гулко повторяющих за учителем учеников тихо сидела она. Учитель древнегреческого больше уже не обращал внимания на ее молчание. Чуть наклонившись, он обернулся к доске, взял в руку губку и широкими движениями руки стер все с доски все предложения.
Все молчали, пока он не закончил. Сидевший за столбом худощавый мужчина средних лет выпрямил спину и кулаком стал бить по своим позвонкам. Прыщавый студент с философского водил указательным пальцем по экрану смартфона. Рослый студент-магистр наблюдал за тем, как стирали предложения с доски. Его тонкие губы раскрылись, и он беззвучно читал исчезающие слова.
– С июня я читаю Платона. И конечно же, отдельно еще учу грамматику, – сказал учитель, облокотившись торсом о чистую доску. Свободной левой рукой он поправил оправу. – Когда-то люди существовали в тишине и их общение ограничивалось идентичными по смыслу звуками наподобие «у-у» или «о-о». Однако после того, как придумали первые слова, постепенно языки стали приобретать форму. И когда эта форма достигает совершенства, язык обретает крайне комплексные и точные правила. Именно по этой причине древние языки так сложно изучать.
Он начертил на доске дугу. Наклон подъема слева – острый, а спуск справа – пологий и длинный. Показав указательным пальцем на вершину этой дуги, он продолжил:
– Достигнув пика, язык начинает медленно рисовать эту пологую дугу, принимая более упрощенный для использования вид. С определенной стороны, это упадок, разложение, но с другой – это можно назвать и прогрессом. Европейские языки нашего времени – это результат этого долгого процесса, они менее строгие, менее точные, менее сложные. Читая Платона, можно прочувствовать красоту древнего языка, достигшего этого пика тысячелетия назад.
Перед тем как продолжить, он замолчал. Мужчина среднего возраста за столбом прикрыл рот кулаком и кратко откашлялся. Потом он откашливался чуть подольше, и тогда студент с прыщами на лбу искоса на него взглянул.
– То есть тот греческий, который использовал Платон, сродни совсем поспевшему твердому плоду, что вот-вот упадет. После эпохи Платона древнегреческий начинает переживать стремительный упадок, а вместе с ним и греческие государства. Поэтому с определенной точки зрения Платон стоял на пороге заката не только языка, но и всего, что его тогда окружало.
Она пыталась слушать все, что он говорит, но у нее не выходило полностью сконцентрироваться. Одно предложение – словно нарезанная на кусочки длинная рыба – со своими суффиксами и окончаниями – словно оставшаяся целой у этих кусков чешуя – застряло у нее в ухе: «В тишине… «У-у», «о-о…» Идентичные по смыслу звуки… Первые слова…»
До того как она потеряла дар речи, речь, что она использовала для письма, она иногда хотела, чтобы некоторые слова были похожи на такие звуки: на стоны или тихие вопли. Звуки без дыхания, рев. Убаюкивающая ребенка гудящая мелодия. Порывистое хихиканье. Звук смыкающихся и снова раскрывающихся губ.
Вглядываясь в форму используемых ею слов, иногда она раскрывала губы и читала их. Вслед за мыслями вслух читая эти тонкие формы, словно тельца, прибитые булавками, она замечала, насколько чуждо ощущался ее собственный голос. Тогда она останавливалась, сглатывая слюну. Словно на ее рану давили, чтобы остановить кровь, или, наоборот, со всей силы выжимали кровь и внутрь вены просачивался микроб – и она пыталась это предотвратить.