«Человек всегда движется. Даже когда стоит. Движение невозможно прекратить».

— Но я не чувствую своего движения! Никакого! Не принимаю каких-то важных решений.

«Ты принимаешь решения каждую секунду».

— Но почему я тогда не чувствую никакого удовлетворения?

«Потому что ты не принимаешь верных решений».

* * *

Арви лежал в кустах, положив голову на лапы. Иногда сверху капало, иногда гулял в кронах ветер, опускался ниже, шелестел травой, трепал его уши и загривок. Светило солнце, всходила луна; по ночам, когда светили звезды, он мерз.

Время от времени на поляну приходили и уходили люди; он видел их, но не слышал их голосов, ощущал лишь запах, тот запах, что приходил вместе с ними.

Первым приходил человек в шапке — старый, немощный, но бодрый духом. Долго сидел у каменной сваи; от него, как круги по воде, исходили волны благодарности и спокойствия, волны умиротворения. От него пахло сносившейся кожей, тишиной, добротой и немножко голодом. Арви слышал, как человек в шапке о чем-то шептал, но не мог разобрать слов — не понимал их, — видел, как тот, пошатываясь, поднялся и ушел.

Потом был другой, моложе. И пахло от него иначе: недовольством, толикой злости, неуверенностью и жадностью. Тенью растерянности и отчаяния, тонким слоем бессильного, протухшего, как стоящий рядом пень, гневом. Человек просил быстро и громко, Арви снова не понял ничего. Проводил его глазами и долго лицезрел пустую, залитую солнцем поляну.

Были и другие люди — немного. Все они быстро уходили и часто пахли незнакомо; он не высовывал носа. Безошибочно угадывал, что та, которую он ждал, еще не вернулась.

Какое-то время сервал смотрел, как покачивается у лап трава, как на нее наползает и стекает тень от бегущих по небу облаков, слушал скрип веток, стук клюва о кору, вдыхал запах сырого мха и листьев ярко-красной низкорослой ягоды, растущей у пня.

Долго смотрел из-за переплетения ветвей и корней на опустевшую опушку, затем вновь положил морду на лапы.

* * *

Майк нашел его под самый вечер четвертого дня — лежащего в зарослях можжевельника все у той же поляны. Солнце уже закатилось за ветви, свет в подлеске быстро сгустился до темно-синего; он не заметил бы, если бы ни блеснувшие в полумраке желтые глаза.

И с тех пор он приходил сюда трижды и каждый раз приносил с собой завернутый в тонкую пищевую пленку кусок свежего мяса, но сервал к еде не прикасался. Демонстративно смотрел прямо перед собой, а когда Морэн подходил слишком близко, принимался настороженно бить по земле кончиком хвоста.

— Тихо, тихо, я же не во вред пришел. Поешь, Арви, слышишь? Поешь. Надо.

Кот не слушал. Не слышал или не хотел слышать. С места не уходил, чего-то напряженно ждал, на мясо не смотрел.

Майкл волновался. Как увести кота, как накормить, как объяснить, что для нормальной жизнедеятельности в организм должна попадать пища? У животного свои принципы, свое понимание вещей, недоступное человеку. Такое случалось и раньше: привязавшись, зверь мог ждать днями, а то и неделями без еды и воды и в итоге умирал, не дождавшись того, ради кого проводил долгие часы на одном месте.

Неужели она не попросила его уйти, не дала свободу?

Действуя на свой страх и риск, Майкл приблизился к сервалу максимально близко, медленно опустился на корточки и заглянул в глаза. Произнес мягко и тихо, вложив в слова не столько смысл, сколько нужные эмоции:

— Пойдем со мной, Арви. Я тоже ее жду. Ты будешь есть и ждать, ты не предашь. Ты будешь на месте, будешь здоровым, когда она вернется. Слышишь меня? Ты узнаешь, когда она придет.

Кот, подняв голову с лап, посмотрел ему прямо в глаза. Слушал. Изредка поматывал ухом, пытаясь распознать намерения сидящего рядом человека.

Майкл поднажал — не мог позволить себе упустить нужный момент.

— Пойдем со мной. Мы будем ждать ее вместе. Вместе.

И вздохнул с облегчением, когда спустя долгую минуту, показавшуюся ему вечностью, Арви неуверенно поднялся с холодной земли.

* * *

На залитых косыми солнечными лучами, льющимися сквозь квадратные окна, стенах галереи висело множество картин. Больших, маленьких, вытянутых, круглых, выделанных из камня, написанных второпях и тщательно прорисованных. Масло, акварель, тушь, карандаш… Портреты, натюрморты, белиберда из мазков, городские пейзажи. Природа-природа-природа, много природы.

Если не считать пожилую пару, стоящую в дальнем конце зала, и сторожа-продавца, сидящего у входа, Марика в этот час находилась здесь одна. Она разглядывала холсты и рамки, вчитывалась в имена художников, любовалась деталями выведенных кисточками пузатых яблок и зеленого винограда, иногда останавливалась на минуту-другую, чтобы пропитаться атмосферой пейзажа — там, где мастеру удалось ее передать.

Дома пусто, на улице жарко, до ночи далеко. Продукты она купила, газеты почитала, с час промаялась в гостиной, раздумывая, чем заняться, а теперь убивала время здесь, в галерее, куда зашла случайно — дверь в нее оказалась следующей после входа в антикварный салон.

Отдавались эхом от высоких стен слова и скрип половиц; тихонько играло стоящее на столе у продавца радио, откуда изредка доносилось покашливание. В воздухе, подсвеченные золотым, вились пылинки.

Она ничего не искала и не желала найти, просто маялась бездельем и никак не могла найти себе применения. С тоской думала о том, что когда выйдет на улицу, снова придется что-то изобретать, выдумывать, решать. Куда двигаться дальше, чем унять беспокойный мозг. Внутри тихо росло недовольство. Пройдя половину зала, Марика уже хотела повернуть назад, к выходу, когда случайно увидела ее, висящую за тканевой стойкой, специально отделенную от других.

Сразу же глухо и быстро заколотилось сердце, ноги засеменили вперед, а глаза прилипли к мазкам. Нырнуть бы в нее, просто взять и нырнуть…

— Сколько?

Нетерпеливо барабанили по мраморной панели пальцы; продавец нехотя оторвался от чтения потрепанной книжки.

— Какая вас интересует?

— Вон та, что висит почти в углу, за перегородкой.

— Сейчас посмотрим. — Мужчина поднялся, взял с собой толстую книгу с номерами и ценами картин и вышел из-за стойки. — Показывайте.

Картина оказалась оценена на удивление недорого — всего в двести пятьдесят долларов — и принадлежала кисти неизвестного (возможно, неизвестного только Марике) Лонто Бияно. Слава Создателю, она поместилась в багажник, иначе пришлось бы нести ее до дома пешком тем же методом, каким строители носят стекла: неуклюже сворачивая от прохожих и по-комичному широко расставив руки в стороны.

Она согласилась бы и на такое. Лишь бы висел этот холст в гостиной, лишь бы находился перед глазами.

Вернувшись домой, она недолго терзалась сомнениями. Привалив тяжелую бронзовую раму к стене, быстро сняла подаренный Ричардом шедевр, едва не завалилась на спину, пытаясь оттащить его в сторону, с мягким стуком поставила зелено-оранжевую «мазню» ребром на ковер у дивана и принялась вешать на прежнее место только что приобретенное произведение искусства.

Повесила. Отошла к столу. Опустилась на стул и, забыв, как дышать, залюбовалась.

Знал ли он, художник, что именно писал? Бывал ли он на Магии? Видел ли изображенное место своими глазами или же только представлял его в воображении?

Но как точно! Невероятно точно, красиво, атмосферно…

С картины на Марику смотрел покрытый травой холм, на вершину которого ползла тропинка. Узкая, иногда теряющаяся в траве. Розоватый закатный свет, растущие тут и там лютики, застывшее в свете уходящего дня ощущение волшебства, возвышающиеся на горизонте, покрытые снегом горы. И сгустившийся на самых вершинах туман — все точно так, как она помнила. Кажется, нужно пройти еще чуть-чуть, поставить под спуском палатку, а завтра будет новый день. Новый. Наполненный чем-то чудесным, нужным, правильным.

Чем дольше она смотрела на занявший центральное место на стене пейзаж, тем сильнее подкрадывалось ощущение, что еще чуть-чуть, еще совсем немного — и покажется из-за рамки ушастая голова сервала. Потом пятнистая спина. Потом хвост. Затем он поднимется на вершину холма, застынет и будет ждать ее там. Обернется, посмотрит недовольно: мол, ты идешь или нет?