– Разрешите чокнуться, господа. – Герман Архипович успел разлить водку по рюмкам. – А также позвольте, Симон Симонович, мне, старому дураку, вставить словцо.
Вы напрасно изволите беспокоиться. Эти дети уже никогда не станут полноценными людьми. Про архетип и про всю вашу науку я, может, мало смыслю, но что у них крыша навсегда поехала – это точно. За это я клянусь и ручаюсь.
Симон брезгливо чокнулся со стариком, но не выпил.
– Откуда такая уверенность, директор? Чертики подсказали?
– Зачем чертики? Путем наблюдений. У них трупный яд в жилах заместо крови. Это все, конец. Хоть завтра переселяй в Америку. Не извольте сомневаться.
Хакасский довольно улыбался.
– Старик хоть и бредит, но он прав. Еще год-другой – и мы у цели, дорогой Симон. Но придется раскошелиться. Так и передай начальству. У нас говорят: жадность фраера губит. Не жадничай, Симон. Непродуктивно.
Не тот случай.
– Каждый раз одно и то же, – пробурчал американец. – Деньги, деньги… У вас еще, кажется, говорят: черного кобеля не отмоешь добела.
– Это не про них, – уверил Хакасский. – У них от кобеля осталась одна эрекция. Да и та скоро иссякнет. Ну что, выйдем на двор? Как бы гам нашу девушку не обидели.
Костер пылал до небес. В пронзительно желтых сполохах хорошо было видно, как корчится на столбе чучело Ленина, прихваченное огнем. Угомонившаяся детвора расселась полукругом на корточках и зачарованно притихла. Опекуны-наставники задумчиво опирались на свои дубинки. Дуновение ранней осени ощущалось в природе.
Элиза, суетное дитя города, подскочила поближе к костру, может, хотела заглянуть в глаза помирающему чучелу, и с криком отшатнулась – опалила бровки.
Симон Зикс, как и Хакасский, как и директор Кудрявый, почтительно поддерживающий их под локотки (графин сунул за пазуху), одинаково остро почувствовали чарующую прелесть и философскую глубину происходящего. У Симона пылко, как у гончей, взявшей след, раздулись ноздри.
– Интересно, почему он молчит? Я имею в виду, тот, на столбе? Или уже сдох?
– Ему положено молчать, – усмехнулся Хакасский. – Зачем пугать крохотулек?
– Однако другой, настоящий.., все еще в мавзолее.
– Ничего удивительного, – Хакасский почесал кончик носа. – Зато, полагаю, вы сэкономили миллиончик-другой.
Американец не ответил на шпильку, озабоченный какой-то важной думой.
– Значит, в этом городе мы победили окончательно?
За Хакасского ответил бывший массовик-затейник, прослезясь от умиления:
– Не извольте сомневаться, господин хороший. Сюда они больше не вернутся никогда.
Глава 4
Егорку облапошили, как сосунка. Он вошел в поселковый магазин и набрал полную торбу товара: консервы, крупы, чай, сахар, соль, спички – и коробку дорогих шоколадных конфет для Ирины. Поговорил с продавцом Олегом, опрятным молодым человеком с высоким, бледным челом, как у математика Гаусса. В галстуке у него – бриллиантовая запонка. Магазин принадлежал его отцу, известному в округе барыге Пороховщикову. Первоначальный капитал старик, по слухам, надыбал тем, что устраивался проводником к богатеньким туристам, уводил их в тайгу, но обратно всегда возвращался в одиночестве. Исчезновение туристов объяснял лаконично: сели в самолет и улетели. Местные уважали старика Пороховщикова за удачливость, за крутой нрав, за немногословие, но мальчонка Олег пошел не в отца – застенчивый, робкий, от соленой шутки краснеющий, как девушка, зато обходительный с покупателями и (тут уж в отца) предельно честный в расчетах. Егорке он сразу, с первого знакомства пришелся по душе.
Набив торбу, он спросил:
– Что, Олежа, доллар дальше будет расти?
Юноша порозовел.
– Откуда же нам знать? Батюшка говорят, будет.
– А почему?
– Батюшка говорят, воруют много. Вот казна и затрещала.
Казалось, еще что-то хотел сообщить Егорке, но не посмел, хотя в магазине, кроме них, никого не было. Это не насторожило Егорку. Не было предзнаменований беды.
Год склонился к осени, никто не явился за сокровищами.
Теперь уж, под зиму, вряд ли соберутся. Жакин тоже так думал. Похоже, двое ухарей, которых отпустили живыми, убедили саратовского пахана, что в Угорье номер пустой.
Скорее всего, общак подъеден, истрачен, а может, и наводка гнилая, иначе как им объяснить свою неудачу. Не скажешь, что старик-лесовик, дремучий и выживший из ума, удалых налетчиков осилил, скрутил и вышвырнул с Урала. За такую новость пахан по головке не погладит, поставит на правеж. У серьезных людей, когда крутые бабки замешаны, за провинность не милуют.
Но если даже они сообщили главарю, что старика с первого приступа взять не удалось, хотя заначка существует, большая заначка, то гостей следовало ждать не раньше весны. Ирина подтверждала эту мысль. Говорила, если Спиркин нацелится, то не отступит, но мужик он головастый, даже чересчур, и никогда никуда не спешит. Ему некуда спешить, у него все есть. Конечно, в покое он вас не оставит, говорила Ирина. Рано или поздно нагрянет. Самых лучших пошлет дальнобойщиков. У Спиркина, как у всякого сластены, обостренное самолюбие. Если чего-то ему не дают, становится как невменяемый. Поэтому ему никто не отказывает. И она, Ирина, в свое время уступила, хотя теперь, познакомившись с Егорушкой и с дедушкой Жакиным, с такими замечательными людьми, о том жалеет.
Жакин и Егорка, собираясь за столом, любили слушать ее затейливые речи. Обжившись в сторожке на правах Егоркиной полюбовницы, она превратилась в ласковую голубицу, которая мухи не обидит. Куда делись прежние норов и бандитская спесь. По вечерам сидела монашкой. В косынке, сложа руки на коленях, со светлой, тихой улыбкой наблюдала за мужицкой трапезой, готовая в любую минуту взлететь, подать, услужить. По ее обмолвкам выходило, что она всегда тяготела к домашнему покою, а та женщина, с пистолетом и ядом, была всего лишь переселенкой в ее душе, насланной злыми чарами.
Разве я виновата, говорила Ирина, что сироткой жила с малолетства и угодила в лапы отчаянным злодеям.
Того же хоть Спиркина возьмите, Ивана Ивановича. Для него человек что вошь, но сопротивляться ему нельзя.
У него полгорода в кулаке зажато, губернатор ему первый друг, прокурор друг, банкир на посылках, милиция на поводке. Она женщина слабая, поддалась, не устояла против грозной воли. Спиркин ее не бил, не мучил, даже одно время любил. Квартиру снял, одел, обул, одно слово, холил. Но потом она ему надоела, появились другие подстилки, помоложе да покраше, вот и отослал ее с глаз долой сокровища добывать. Обещал, если справится, даст откупного и отпустит на все четыре стороны. Она и помчалась сдуру.
Так складно, уныло текла ее повинная повесть, что один раз и Жакина проняло. "Учись, Егорка, – сказал в восхищении. – Примечай, какая у зловредной, умной бабы сила. Ни словечка правды не скажет, на языке мухоморы растут, а ведь начинаешь верить. За сердце берет. Красивая, умная женщина, Егорушка, самое большое испытание человеку".
Ирина теперь никогда старику не возражала, на его разоблачения отзывалась жалобными вздохами, да ловко смахивала ладошкой несуществующую слезку. При этом умильно, желанно глядела на Егорку, у того кусок во рту застревал.
Длинными ночами высасывала из него кровь, и Егорка больше не противился ее ненасытным ласкам. Любовная отрава растеклась, заполнила его жилы, и он чувствовал себя не человеком, а моллюском, даже посреди дня сотрясаемым ударами любовного тока. Жакин его жалел, но не пресекал затянувшееся баловство.
Вот и в магазине, затягивая ремни на торбе, беседуя с продавцом, он чувствовал тягучее размягчение в чреслах, и взор туманился видением минувшей ночи. Уснули с Ириной хорошо если часа на два, поэтому, наверное, хотя уловил неестественность в уклончивом поведении Олега, не придал этому должного значения.
– Не желаете макарон итальянских? – жалобно протянул тот, когда Егорка уже повернулся уйти. – Спагетти – только вчера доставили партию. Жакин их уважает.