– Не совсем так, – возразил Егор и дальше без утайки рассказал об уже предпринятых им шагах. Прошло две недели, как граждане Федулинска живут без наркотиков, – и ничего, мир не рухнул. По мере того как он рассказывал, глаза Ларионова, придавленные отеками, будто черными камнями, разгорелись, подобно звездам.
Вглядываясь в их настороженное, с легкой сумасшедшинкой мерцание, Егор мысленно поблагодарил Лопуха: этого человека можно остановить только пулей. Да и то вопрос, можно ли? Есть люди со столь высоким накалом самовозбуждения, что не могут помереть, не пройдя весь путь до конца. Их убивают, топят в болоте, вздергивают на фонарях, а они воскресают, чтобы завершить начатое.
Учитель Жакин таких встречал, Егор ему верил.
– Хорошо, – сказал Фома Гаврилович. – Допустим, все так. Народец выходит из спячки, у тебя есть план, как направить энергию пробуждения в нужную сторону. То есть, как спровоцировать его на бунт. Что это даст? У Рашидова не меньше двух тысяч вооруженных подонков.
Оружие отменное: установки "Град", кумулятивные снаряды, снайперское снаряжение и все прочее, вплоть до танков. Они весь твой бунт положат на землю и для верности пройдутся по нему асфальтовыми катками. Этим , все и кончится.
– Риск есть, – согласился Егор, – но небольшой. Головорезы Рашидова – наемники. Они продаются и покупаются, как любой рыночный товар. Это одно. Второе, если в нужный момент изолировать головку, всего трех-четырех человек, они без команды с места не сдвинутся.
Кто-то на месте Ларионова, наверное, поинтересовался бы: коль все так просто, зачем вообще поднимать горожан? Почему не шлепнуть главарей – и дело в шляпе? Кто-нибудь спросил бы, но не Ларионов. Он пони-. мал, чтобы вернуть людям веру в себя, необходима общая победа.
Аглая Самойловна принесла водки и, похоже, по дороге сама приложилась: щеки раскраснелись, глаза блестят. Ларионов ее осудил:
– Сколько держалась, Аглаюшка, стоит ли начинать?
Женщина беззаботно отмахнулась:
– А-а, какая теперь разница.
– Что такое случилось?
– Вестник смерти явился. Спасения нет. Значит, пора собираться.
Егор попробовал ее успокоить:
– Почему так мрачно, уважаемая Аглая Самойловна?
Ваш муж в одиночку сражался – и ничего, обошлось.
А тут целый город поднимется.
– Я не возражаю, – Аглая Самойловна улыбнулась точно так, как улыбалась покойная Тарасовна, когда он нес всякую книжную чушь. – Вас не остановишь. Но куда вам против них? На Фоме живого места нет, вы мальчик совсем. Говорят же, старый да малый. Вы даже не понимаете, на что замахнулись. У них рать несметная, у вас две фиги в кармане. На что надеетесь?
Фома Гаврилович налил водки в две чашки, себе и Егору, угрюмо молчал. И видно, что мыслями уже далеко.
Может быть, в пикете, а может, в старой лаборатории, где все программы остались незавершенными. Никто не догадывался, как тяжко ему возвращаться в воображении на кладбище великой советской науки, вглядываться незрячими глазами, мутными от слез, в погасшие пульты, мысленно пролистывать незаконченные расчеты, выискивая ошибку, которая не имела значения, потому что ошибкой, по-видимому, оказалась вся его жизнь. У него будто руки отрубили, когда закрыли институт. Дальнейшие унижения уже ничего не значили. Его тоска уравновешивалась лишь ненавистью и презрением, которые он испытывал к орде завоевателей, невежественных, заносчивых и патологически жестоких. Очевидно, что это не люди, мутанты, но оставался открытым вопрос, как долго они смогут торжествовать. В гуманитарном отношении они ничего из себя не представляли, но обладали проницательными, компьютерными мозгами биороботов и в совершенстве владели приемами информационного, силового подавления инакомыслия. Человеку науки, иными словами, человеку не совсем от мира сего, Ларионову, в сущности, всегда было безразлично, какое время на дворе: социалистическое, капиталистическое или первобытно-феодальное, лишь бы не мешали работать, но эти!..
Поработив страну, они лишили ее обитателей простого, насущного права быть хомо сапиенс, поставили на колени и внушили людям, что они скоты. Самое необъяснимое, огромная часть так называемых россиян в это охотно поверила, первой всех творческая интеллигенция, с каким-то безумным, патологическим восторгом заверещавшая со всех жердочек, что раньше они жили в коммунистическом аду, в лагерях и тюрьмах, теперь же, наконец, впервые за тысячелетие вырвались на свободу, хвала дядюшке Клинтону. Действительно, это было смешно, когда бы не было так пошло.
– Видите, – сказала женщина Егору, – он меня никогда не слушает.
– Не правда. – Ларионов выпил водки, черты его лица разгладились, отеки посветлели. – Я тебя слушаю, дорогая, но когда ты говоришь глупости, мне не хочется отвечать.
– Какую же глупость я сказала?
– Да вот это – старый да малый, рать несметная. Ох, Аглаюшка, у страха всегда глаза велики. Чего же она, эта рать несметная, меня, сирого, до сей поры не укокошила?
– Фома, ну что ты говоришь. На тебе же опыт проводят. Мне доктор Шульц сказал. Он тебя в Мюнхен отвезет, на потеху образованной публике. Поэтому тебя до смерти не забивают, только учат уму-разуму.
– Доктор Шульц? Как ты с ним снюхалась?
Аглая не ответила, побежала из комнаты, будто что-то вспомнила. Вернулась с пустой чашкой.
– Налейте и мне, пожалуйста. На поминках грех не выпить.
Муж выполнил ее просьбу, повернулся к Егору:
– Вы что, совсем не пьете, молодой человек?
– Я же на работе, – сказал Егор. – Аглая Самойловна, у ваших опасений, конечно, есть резон, но федулинцам нужен вождь. Ваш муж на эту роль самый подходящий. Другого нет.
– Милый мальчик, какое мне дело до ваших прожектов. Я знаю, любая борьба бессмысленна. Они победили, пора смириться. И уж во всяком случае вы могли бы пощадить старого, больного, выжившего из ума Фому. Его скоро ветром свалит около дома.
– Эй! – с напускным возмущением одернул ее Ларионов. – Ты, мамочка, хотя бы слова выбирала. Зачем перед гостем позоришь? Я вчера утром пять раз отжался, сама видела.
Аглая Самойловна одним махом осушила чашку. Глаза потерянные, шальные, как у испуганной овцы. Егор знал про несчастья этой странной пары, но и впрямь был слишком молод, чтобы сопереживать чужим страданиям.
У него у самого Аня сидела в номере, прислонившись к стене, с очумелым, потухшим взглядом. Все, что надо, он уже выяснил. С Ларионовым осечки не будет. Пора откланиваться. Леня Лопух уже, наверное, нервничает. Лучшее время, когда можно выскочить из города, – от восьми до девяти. Гвардейцы жрут ханку и колются перед ночной потехой, на улицах минимум патрулей.
Егор сказал:
– Ваш муж – великий человек. Он этой своре не по зубам. Поверьте, Аглая Самойловна, придет день, мы поставим ему памятник на центральной площади.
– Я не хочу, чтобы он был великим, – грустно улыбнулась Аглая. – Хочу, чтобы он был живым.
Глава 3
Егор повел Анечку ужинать в ресторан. На ногах она держалась уверенно. И одета прилично: темная длинная юбка с простроченным подолом, элегантный бежевый жакет, кружевная рубашка с розовыми рюшками у ворота. Утром он позвонил в бюро услуг отеля, оттуда немедленно прислали сотрудника, пожилую женщину в форменном темно-синем костюме. Она сняла с Анечки мерки и задала ей несколько вопросов, на которые не получила ни одного ответа. Это ее не обескуражило, видно, привыкла к причудам богачей. Через два часа вернулась в номер, нагруженная пакетами и картонками: разное дамское барахло от Версачи. Егор расплатился по счетам (шесть с небольшим тысяч зеленых) и выпроводил женщину за дверь, одарив хорошими чаевыми.
Анечка не проявила никакого интереса к обновам, хотя в это утро впервые вроде бы с аппетитом съела бутерброд с семгой и выпила чашку крепкого кофе.
Егор заставил ее примерить кое-что, она безропотно подчинилась, но все происходило так, как если бы он наряжал манекен. Глаза полусонные, движения замедленные – и сколько он ее ни тормошил, постепенно воспламеняясь от прикосновений к нежным, тугим бокам, – никакой реакции. Только досадливый всплеск бровей, когда слишком резко ее дергал. Егор не расстроился: за те дни, что она здесь жила, привык к ней такой и уже не помнил, была ли она когда-нибудь другой. Одно знал твердо: расставаться им нельзя.