Один раз откуда-то издали, со стеклянной равнины, донесся жалобный, похожий на ветер вой. Он выхватил нож и застыл, но звук не повторялся, нигде и ничего не шелохнулось, и он, выждав еще немного, двинулся дальше.

Десятый ряд бараков оказался последним; южнее его находилось только некоторое количество небольших круглых хибар на сваях. В отличие от бараков эти группировались произвольными кучками, напоминая большие грибы или термитники, так что определить их количество на глаз Ривасу не удалось. Истекальные избы, подумал он, и по спине пробежал неприятный холодок.

Береговая линия находилась где-то за ними, так что, удостоверившись, что нож его надежно спрятан в ножны, но вынимается без труда, он пустился вперёд особой трусцой, позволявшей ему при необходимости резко остановиться, свернуть в сторону или удвоить скорость.

За следующие десять минут он миновал с дюжину россыпей маленьких, приподнятых над землей домишек, но у последней, за которой не было ничего, кроме стеклянной пустоши, он сбавил ход, а потом и вовсе остановился.

Что это, недовольно спросил он сам себя, простое любопытство?

Но черт побери, ответил он сам себе, неужели нельзя хотя бы краешком глаза заглянуть в нечто, называемое истекальной избой?

Бесшумно как тень скользнул он к четырехфутовой лестнице в сооружение, затаил дыхание... и тут в наступившей относительной тишине уже яснее услышал нечто, что ему почудилось еще несколько секунд назад.

Негромкое, ровное дыхание, иногда на грани храпа – вот что доносилось из этих домов на ножках, – и каждая пауза между вдохом и выдохом, каждый вздох и редкое кряхтение звучали в каждой избушке абсолютно в унисон – этаким безупречным хором, тихо исполняемым на этом стеклянном озере для одного-единственного, если не считать далеких звезд, слушателя – Грегорио Риваса.

Будь я проклят, подумал он, подходя и берясь рукой за перекладину лестницы, – вот-вот я стану первым известным мне человеком, лично слышавшим, как вещают храпом!

Лестницу явно сооружали на скорую руку, связав проволокой и старыми веревками, и она заскрипела, стоило ему налечь на нее всем своим весом, но он не сомневался в том, что ничто и никто в этой хибаре не услышит его, как бы он ни шумел; он плохо представлял себе, чего надо бояться на этом стеклянном пустыре, но он нутром чуял, что ничего опасного поблизости нет... уж во всяком случае, не в этой крайней избушке.

Дверь тихо отворилась при его прикосновении – на ней не было даже простейшего крючка или задвижки. Внутри он разглядел пять коек, под небольшим наклоном прислоненных к стенам; когда глаза привыкли к полумраку, он разглядел, что каждое спящее тело привязано ремнями к раме, а подойдя ближе к одному из них, он увидел тонкую темную трубочку, прикрепленную с внутренней стороны локтя. Трубочка спускалась на пол и исчезала в просверленном в досках отверстии.

При виде этого зрелища Ривас испытал легкую тошноту. Ты хотел истекальную избу, подумал он, вот ты ее получил. Но зачем выкачивать кровь из продвинутых Соек?

Он вернулся к лестнице и спустился на стекло, потом нагнулся и заглянул под дом. Все пять трубок присоединялись к большому баку, а тот, в свою очередь, металлическими трубами к двум бакам поменьше. Спереди к основному баку крепилось нечто, похожее на древний кондиционер, из которого торчал металлический штуцер. Ривас сунул палец в штуцер и нащупал внутри резьбу...

Когда он вынул палец, на нем остался какой-то темный порошок.

Он осторожно понюхал его... и ему вдруг вспомнились дни, когда он работал жалким кухонным мальчиком в Венеции. Порошок был, несомненно, Кровью.

Он оглянулся на сотню других истекальных изб, безмолвно торчащих на столбах в лунном свете. Сомнений не оставалось: в каждой из них спали продвинутые, кровь которых медленно стекала в баки и каким-то образом перерабатывалась в смертоносный венецианский наркотик.

Ривас поежился от страха, но на этот раз не за себя. Вот это круто, невесело подумал он, такое и в страшном сне не приснится. Интересно, знают ли об этом даже пастыри.

Кровь производится в Священном Городе.

Лысая девчонка сказала, что все вновь прибывшие женщины – предположительно и Ури в их числе – отправлены морем в город-побратим. И мне кажется, я знаю, что это за город.

И Боже сохрани меня и спаси, боюсь, я знаю, что за место там служит Сойеру храмом.

Он нерешительно постоял на месте, пытаясь свыкнуться с тем, что узнал. Ему вспомнилось, как он гадал, кто или что стоял за вещанием продвинутых, что было источником сигнала, пассивными приемниками которого они являлись. Он предполагал, что им служил голос самого Нортона Сойера, который, съев, так сказать, их души с помощью своего чертова причастия, не мог до конца выдернуть свои невидимые зубы из части телесных оболочек, так что те откликались, когда он говорил. Впрочем, теперь Ривасу пришло на ум, что вещатели бездумно передают не столько слова Нортона Сойера, сколько его мысли. Стоило ли удивляться тому, что пастыри глушили их – теперь, когда тот начал думать по-английски...

Тогда на каком языке он думал раньше? На каком-то булькающем, завывающем, лающем наречии. Ривас вспомнил, как видел однажды нескольких вещателей, разом прикусивших языки в попытках воспроизвести звук, явно не рассчитанный на человеческие голосовые связки. И что это за язык такой? Как вышло, что Нортон Сойер, рожденный женщиной, смог, если верить той лысой девчонке, существовать в среде, странным образом отравлявшей человеческие тела? Возможно, даже нуждаться в такой среде? Ривас читал старые журналы, написанные еще до того, как Сандовал реорганизовал Эллей и провозгласил себя Первым Тузом; журналы, выходившие в Темный Год, когда на целых двенадцать месяцев небо было затянуто желто-коричневой пеленой дыма и пыли, и люди даже не знали, сохранились ли еще за ней луна и солнце... и читал о симптомах, которые описала ему лысая девчонка...

Ури – и сам Сойер, по словам девчонки, тоже – находятся в городе-побратиме, рассуждал он, то есть в Венеции, в храме, который, боюсь, и есть тот жуткий ночной клуб, известный как Дворец Извращений. И если я, в конце концов, собираюсь туда за ней, мне не помешает слышать при этом мысли Сойера.

Он забрался обратно вверх и вошел внутрь. Выбрав из пятерых продвинутых самого легкого на вид, исхудавшего паренька без волос и зубов, он осторожно выдернул у него из руки иглу. Кровь свободно потекла, капая с костлявых пальцев, но унялась, когда Ривас перетянул руку выше локтя жгутом из лоскута, оторванного от своей рубахи. Потом Ривас развязал ремешки, удерживавшие безжизненное тело на кровати, и опустил его на пол.

Потом он снова спустился на землю, за руки вытянул паренька из двери, пригнулся и взвалил его себе на плечи. Выпрямился, сделал пару шагов и принял на себя весь его вес, когда ноги соскользнули с порога.

Ну что, устало подумал он, дотащишь это до берега? Впрочем, способ выяснить это имеется только один. И потом, если он окажется слишком уж тяжелым, я всегда могу просто бросить его и идти дальше налегке.

Так, шагая со своей мирно спящей, едва живой ношей, он почему-то вспомнил самое первое свое избавление, четыре года назад. Тогда он вернулся в Эллей через Южные ворота, неся спасенную им девушку именно таким образом.

Он делал это в услугу своему другу. Его тогдашний басист пожаловался ему, что его дочь уже месяц как сбежала с Сойками, вот он и попросил Риваса, не может ли тот попытаться найти ее, прикинувшись верующим. Собственно, обладая неплохой защитой в виде алкоголя, не говоря уже о «Пете и Волке», Ривас не слишком рисковал. Ему удалось отыскать девушку, когда ее стая находилась еще в окрестностях Эллея, заманить ее в сторону от остальных, оглушить и принести обратно домой.

Наделе самой утомительной частью избавления оказались три следующих дня, когда девица билась в истерике, рыдала, крушила все вокруг себя и умоляла отпустить ее обратно к Сойкам, к блаженному забытью причастия. Он же в ответ только смеялся и, пользуясь неплохим знанием веры, умело выставлял самые заметные ее логические нестыковки. Когда она начинала танцевать Просветляющий Танец, он доставал свой пеликан и подыгрывал ей в самой издевательской манере, ободряя криками, как уличную танцовщицу.