Весь день, такой ясный и добрый, она подправляла старые работы, вечером плотно поела и заснула с одним желанием — снова приняться за дело. В голове теснились совершенно новые замыслы и непривычные образы, которые во сне приобретали форму. Как долго она ждала этого непонятно откуда берущегося толчка, озарения, открывающего неизведанное! Вот она, новая серия! Скорее бы утро, скорее свет, чтобы перенести на полотно то, что вызревает глубоко внутри, но уже готово вырваться наружу.
По заведенному правилу художница начала сразу несколько полотен. Когда на первом проявился колорит, сама удивилась — так он отличался от прежнего, но, пожалуй, именно его она видела во сне. Еще более необычными оказались стилистика и сюжеты. Герои те же — мужчина и женщина, однако не голые, а одетые, то ли старомодно, то ли театрально. Он в черно-синем фраке с красным бантом, в цилиндре и — о, чудо! — в остроносых белых полуботинках на пуговицах. Она — в красном макси и без ступней (хотя бы это привычно), но в шляпке-бабочке. Все болезненно изломано, изобилует углами — стены комнаты, поднятые плечи, согнутые локти. Если в картинах для Календаря нет ни одной прямой линии, то здесь они просто режут глаз — жирные, черные, к месту и не к месту. Между женщиной и мужчиной нет контакта, она тяготится этой связью и следует за ним по необходимости, вид у нее гордый и одновременно обреченный. Мужчина пытается удержать женщину, падает перед ней на острое колено, но она отворачивается, и три абстрактных глаза бесстрастно наблюдают за несчастливой парой сверху. Серо-синие краски звучат тоскливо, а красный ассоциируется с болью.
Три другие полотна из этой серии можно назвать финальными. Везде та же женщина, но в красном платье и с непокрытой головой, черты лица лишь слегка прорисованы. В «Последнем танце» она без сил повисла на знакомом партнере в цилиндре, а он продолжает яростно вертеть ее в танце, не обращая внимания на часы, уже отмерившие время жизни. На двух других полотнах женщина одна, от мужчины остался лишь портрет, неконкретное лицо — знак мужского начала. В «Корриде» она явно устала с ним бороться и стоит у шеста с опущенной мулетой. А в картине «Прочь!» на портрете даже не мужчина, а монстр, протягивающий к женщине жадные руки с растопыренными пальцами, а на полу и стене его грубые башмаки оставили фасолины черных следов[53].
Этот печальный ряд полотен спонтанен и одновременно давно и глубоко прочувствован, он отражает ее собственный горький путь познания. Художница выразила эмоциональное постижение дегуманизации, которая поразила цивилизованное человечество и в США была выражена ярче, чем в России 90-х годов XX века. Ирина изобразила изломанных, не совпадающих друг с другом людей, живущих вместе поневоле, без любви и остающихся одинокими.
Работа над серией продвигалась быстро. Погода благоприятствовала, и большую часть времени Ирина устраивалась на берегу озера, вонзая ножки этюдника прямо в песок. В доме темнело рано, а так она продлевала время творчества на два-три часа. В кухню забегала только погреть руки и выпить горячего кофе, но не расслабиться. Она спешила. Скоро дни станут короче, начнутся настоящие холода, ветра и придется возвращаться под крышу.
Майкл приезжал редко — подвернулся выгодный заказ, не было даже выходных, чтобы сводить Ирину в кино и рестораны. Как всегда, она тяжело переживала одиночество, тем более здесь, в лесу, спасалась телефонными переговорами с родными. Майкл только похож на Сережу, но не он. Рядом был тот, кто любил ее, но не было тех, кого любила она. Мама Рая, Аташка, мамулечка… Почему все оставили ее? Ведь без любви невозможно никакое творчество!
Когда становилось невмоготу, как по заказу — с подарками, с материалами для живописи и нежными объятиями, — являлся Майкл. Серия ему нравилась своей неожиданностью и непохожестью на предыдущие, возможно, за эти картины дадут хорошие деньги. А букет, который Ира написала в промежутках, когда сбивалась работа над основной темой, просто привел мужчину в восторг. Дело, конечно, вкуса, потому что цветы в вазе производят жутковатое впечатление. То, что они мертвые, — полбеды, лепестки и особенно листья смахивают на шерстистых насекомых, а произрастают из толстого кривого корня, откровенно напоминающего потемневший от прилива крови мужской член. Ощущение, несомненно, сильное, только странное. Но, скорее всего, Майкл не лукавил: рисовала бы Ирина лучше или много хуже — эта живопись казалась бы ему прекрасной, потому что он любил ее автора.
Чем реже наведывался хозяин в дом на озере, тем более бурными были ночи любви. Для художницы это сделалось мучительно! Топорщилось все нутро, которым она хотела бы, но не могла управлять. Но нельзя, чтобы Майкл почувствовал. Она несправедлива к человеку, который делает для нее больше, чем может. Только благодаря ему она еще живет на свете! Он чудесный, он замечательный, он единственный, кто остался верен! Но чем отчаяннее она отдавалась ему, тем больше он напоминал ей мужа и тем сильнее она по мужу тосковала. Ее отношения к Майклу изначально держались на благодарности, потом на страсти. Охлаждение страсти превратило их в обыденность. Еще не осознанная, заурядность угнетала, доводила до беспричинных слез.
Майкл успокаивал любимую, такую хрупкую, нежную, уставшую от многочасового сидения за мольбертом. Бедняжка! Скоро он получит хорошие деньги и займется продажей ее картин, тогда она сможет отдохнуть и жить достойно, а не страдать в этой жалкой лачуге. Он обнимал дрожащее от напряжения тело, и Ира затихала, а мысль ее переносилась за много тысяч километров отсюда, на Аэропортовскую улицу. И вдруг ее словно молнией пронзило: «Я не люблю Майкла. Я люблю Сережу. Люблю до боли в сердце и не могу без него жить».
Осознание истины повергло Ирину в шок. Когда Майкл уехал, она позвонила мужу в Москву. Начала с нейтрального вопроса:
— Как себя чувствуешь?
— Средне. А ты?
— У меня все хорошо, не беспокойся.
— Как идет работа?
— Удачно. Работала на заказ, но тут по телевидению показали расстрел Белого Дома в Москве, я все бросила и неделю писала «Революцию»: из синего черепа поднимается вверх клубок красных змей, вокруг орнамент из белых цветов, забрызганных кровью. Но мне показалось, что недостаточно страшно, и тогда я обвила раму настоящей колючей проволокой.
— Напрасно ты переживаешь. Нет никакой революции, это политика, а она того не стоит. Просто очередное оболванивание населения.
— В России жить нельзя. Наша страна не для радости, а для страданий. Впрочем, я уехала, а страдания почему-то со мной. Но я добьюсь успеха и всех заберу сюда — и маму, и тебя.
— Лариса Марковна и я? Неплохое сочетание — она меня терпеть не может. Как Майкл?
— Почти не бывает дома, очень занят. Зарабатывает нам на жизнь и мне на краски, поэтому ему некогда сейчас заняться вплотную реализацией картин.
— Береги его. Это твоя опора и надежда. Ну, прощай, ты ведь, наверное, много платишь за телефон.
— Да, очень.
— Вот видишь.
— Но я так скучаю!
— У тебя есть цель. Ты станешь первой казахской художницей, которая войдет в историю.
Ира проплакала весь день: хотела признаться Сергею, что любит по-прежнему, а он возвращал ее к Майклу. И поделом: никто ее не неволил выбрать именно этот путь. Значит, выход один — забыть все личное и продолжать работать. Но она уже столько написала, что может заполнить своими работами целый музей! Аллах! Как продать картины? Хорошо, что Майкл нашел время, отвез в галерею хотя бы сделанное по контракту, ответа пока нет. Экспертам спешить некуда, а у нее только гонки. Но нужно ли это кому-нибудь? Сначала ради живописи она ушла от Сережи, потом уехала из России, теперь живопись стала выше всего, выше нее самой. «Кто же я? — думала она, осознавая, что ее суть — это ее картины, но боль и счастье, отраженное в них, — только иллюзия, как лицо в зеркале. — Тогда где же я сама, где моя бедная жизнь?!»