Сам Звонарев работал в управлении дороги, жена его имела какое-то отношение к телевидению. Попав к Звонаревым впервые, Скачков нашел там безалаберную обстановку веселой, легко катившейся жизни. Это был дом, куда не ждали приглашения, а просто приезжали, и все. Народ толокся самый разнообразный, и часто, очень часто кое-кто из гостей совершенно не знал хозяев, как не знали его и сами хозяева. У Скачкова до сих пор сохранилось впечатление невообразимой пестроты: бороды, джинсы, мужская стрижка женщин и женские локоны мужчин; можно подумать, что мужчины стремились избавиться от последних признаков мужественности, а женщины откровенно стеснялись своей женственности. И – дым, табачный дым коромыслом.

Запихивая в сумку купальный костюм и полотенце, Клавдия без умолку трещала, – изливала накопившиеся новости. Мир, куда тащили ее Звонаревы, увлек Клавдию и очаровал.

– Ты представляешь, Геш, тот самый Саушкин… я тебя с ним как-то знакомила! – написал сценарий специально для Валерии. Там одна сцена есть – блеск!..

Скачков покрутил головой. – Едем, что ли?

– Соня, мы ушли! – крикнула Клавдия и хлопнула дверью.

Час был ранний, о вчерашнем бесславном матче напоминали отсыревшие, кое-где оборванные с угла афиши. По мокрому асфальту, шелестя шинами, проносились редкие автомашины. Шаркали метлами дворники.

Скачков тащил сумку с купальными принадлежностями. Сверху Клавдия положила потрепанную куклу, любимую игрушку дочери.

На озере Маришка, изображая взрослую маму, непременно потащит за собой в воду и послушную куклу.

Гудок, настойчивый, протяжный, совсем рядом, заставил Скачкова оглянуться. На тихой скорости ползло битком набитое узлами, пассажирами такси, и шофер, высунувшись, приветственно кричал, махал рукой, показывая в улыбке зубы. Скачков, едва взглянув, небрежно отсалютовал. Они все отчаянные болельщики, эти шофера такси!

Пока переходили улицу, Скачкова окликнули несколько раз. Никого не узнавая, он кивал, выдавливал любезную улыбку. Ничего не поделаешь: известность!

На противоположной стороне, за длинными столами, где вечерами бойко торгуют цветочницы, Клавдия заметила старушку с двумя корзинами, замотанными тряпками.

– О, цветы!

– Перестань! – запротестовал Скачков, но Клавдия уже бежала через улицу, с усилием засовывая руку в узкий карманчик брюк.

– Стыдись, – сказала она, с наслаждением окуная лицо в душистый свежий букет. – Идешь к матери – и без цветов.

Он промолчал. Цветы или другой какой-нибудь подарок, когда они являлись в гости к матери, были откровенным знаком вежливости, свидетельством непроходящего отчуждения в отношениях свекрови и снохи. Клавдия не могла простить Анне Степановне какой-то пустяковой, но чувствительной обиды…

Женившись, Скачков моментально получил квартиру в центре города, на проспекте, в большом, на целых два квартала доме, увенчанном с угла скульптурою работницы. Тогда это был лучший дом. Анна Степановна с дочерью, сестрой Скачкова, остались жить на старом месте, в железнодорожном поселке, недалеко от станции. Поселок вырос в середине тридцатых годов, когда завершилось строительство железнодорожной магистрали. В то время в новеньких двухэтажных деревянных домах получили квартиры передовики производства.

Отец Скачкова, паровозный машинист, воспитывал детей без баловства, добиваясь серьезного отношения к жизни. Само собой, когда отца не стало, Скачков, как единственный мужчина, должен был возглавить семью. Однако футбол, а затем женитьба на Клавдии отдалили Скачкова от матери, и обязанности его перешли к Лизе, сестре.

Бывая в городе наездами, Скачков удивлялся, как быстро изменяется его облик. Сначала город был привязан к станции, к вагоноремонтному заводу, к локомотивному депо, но мало-помалу стал расти в сторону от железной дороги, приобретать важное значение в стране. Один за другим появлялись предприятия: завод горного оборудования, завод точных приборов, ТЭЦ, домостроительный комбинат. Помимо серого вместительного овала стадиона поднялся куб зимнего дворца спорта, на центральных улицах вознеслись прямые грани многоэтажных жилых домов. Прежняя станция с черной металлической грязью на путях, с гремучей сутолокой вагонов, с пронзительными свистками маневровых постепенно превратилась в рабочую окраину, преддверие большого индустриального центра. Старый железнодорожный поселок совсем утонул в тополях, которые Скачков помнил тоненькими прутиками, посаженными на воскресниках. В обветшалых скрипучих домах с верандами, затянутыми хмелем, доживали на покое некогда самые знаменитые люди города. Теперь они появлялись лишь на праздничных трибунах и в президиумах.

Наравне с рабочей, индустриальной известностью города рос и набирал силы футбол. Команда «Локомотив» вот уже несколько лет выступала в высшей лиге.

Получив прописку в «избранном обществе» нашего футбола, «Локомотив» стал предметом болезненной гордости горожан. Директора предприятий боролись за право влиять на судьбу любимой команды. Рытвин, в силу того, что железная дорога оставалась самым старым предприятием города, традиционно главенствовал на «чистилищах».

После городского шума и движения старый железнодорожный поселок казался спокойной обителью пенсионеров. Дачи не дачи, – что-то полугородское, полудеревенское: частокол телевизионных антенн на крышах, у крыльца две-три яблони и грядка крыжовника, млеют в горячей пыли куры, обморочно стонет на карнизе голубь. Анна Степановна жаловалась Скачкову, что город ее утомляет и если бы не Маришка, век бы она туда не показалась. «Ты хоть воздух сравни! Тут ребенок день всего побегает – и сразу видно…»

Открывая калитку, Клавдия не то спросила, не то напомнила:

– Мы не надолго, да? Автобус в десять?

– В одиннадцать.

Под просторной, с плоскими балясинами верандой стоял по колена в зелени Максим Иванович Рукавишников, жилец на первом этаже. В закатанных брюках, в майке и галошах старик из шланга, протянутого в окошко кухни, поливал цветочную грядку и несколько помидорных лунок. Завидев Скачкова с Клавдией, он замахал свободной рукой и радугой пустил вверх по листве упругую шелестящую струю.

Каждый раз, когда Скачков видел старика-соседа, ему вспоминался отец. До войны Максим Иванович ездил у отца помощником машиниста, они дружили, жили рядом, и Скачкову запомнились вечерние возвращения отца с помощником из поездок: оба в машинном масле и мелкой саже, будто части горячей маслянисто-черной машины. В те времена, мальчишкой, Скачкову почему-то всегда казалось, что поезда, которые водил отец с помощником, обязательно идут против плотного равнинного ветра. Зимними днями, ожидая отца из поездок, сидел у окошка и завороженно смотрел на редкий малокровный снежок – в такой тихий сумеречный день каждая снежинка, казалось, несет с собой великую тишину бездонного белесого неба. Ему виделся тяжелый разогнавшийся поезд, торопящийся домой, ветер хлещет паровозу в лоб, но тот упрямо ломится сквозь этот вал и ревет, победно оглашая пустые огромные пространства.

Горячая, блистающая лаком машина во главе состава представлялась Скачкову одушевленным существом, назначенным для того, чтобы распарывать встречный ветер. В памяти остались впечатления от мощных усилий всех движущихся частей паровоза, толстых, обильно залитых машинным маслом, страшноватых своей слаженностью друг с другом. В одном случае паровоз, силясь сорвать состав с места, несколько раз пробуксовывал всеми колесами, сердился, трясся от напряжения и блестел рабочим потом; но вот в очередном усилии состав поддался, тронулся, и паровоз, все прибавляя ходу и ярясь, поволочил этот послушный бессловесный хвост и вскоре удовлетворенно заревел вдали… Вся жизнь паровоза проходила в непрерывном мускульном усилии, и, может быть, поэтому, когда Скачков встречал отца с помощником на станции, ему казалось, что машина вся лоснится от довольства сделанной работы, нисколько не стесняется одышки и потихонечку смиреет, как человек, закончивший свой труд.

После поездок у отца с соседом считалось обязательным посещение жаркой поселковой бани. Наступали сумерки, продолжал роняться неприметный реденький снежок. Скачков тащил общий сверток с чистым бельем и, заглядывая в лица, слушал, о чем там негромко переговариваются до смерти уставшие отец с помощником…