– Стой, скобарь, стоп! Сема, ну кому ты красоту свою доверил? Дайка сюда.

Он отодвинул Мухина, забрал бритву и, отворачивая на Батищеве хрустящий ворот рубашки, замурлыкал:

– «Ах, не знает киска Мурочка, какой проказник Васька-кот!»

– В ладя, поаккуратней!

– Кому говоришь! Не ной под руку.

Спокойно было в комнате, где жили Анатолий Стороженко и Павел Нестеров. Павел лежал в носках и грыз яблоко. Он приподнялся на кровати и выбросил огрызок в окно. Основательный Стороженко сидел в футбольных трусах и неторопливо правил на ремне бритву, отцовскую, с костяной пожелтевшей ручкой.

– Эй, вы, пижоны! Вам что, особое приглашение?

– Успеем, – степенно отмахнулся Стороженко.

На одеяле рядом с ним разложен пустыми рукавами в стороны костюм, выставлены новенькие остроносые туфли. Галстук у Стороженко – все пижоны сегодня ахнут и зайдутся от зависти.

– Паш, – позвал Анатолий, взбивая в чашечке пену, – садись давай. Да полотенцем замотайся, что ли…

К автобусу парни вышли парадные, затянутые, с розовыми от бритья и одеколона лицами. Даже Матвей Матвеич переменил мешковатые тренировочные штаны на отглаженные брюки и поверх фуфайки натянул пиджак.

Стали проходить, рассаживаться. Рядом со Скачковым опустился Батищев, благоухающий, волосы лежат одним влажным глянцевым крылом. Костюм стеснял его, он сел и сунул между колен крупные угловатые руки. Сзади его задирал неугомонный Кудрин.

– Сем, а Сем… – и пихал в плечо.

– Вить, отстань, а? – просил Батищев, не поворачивая багровой, стиснутой воротничком шеи.

Быстро прошел и молчаливо забился в самый конец автобуса Федор Сухов. С тех пор, как появился на базе, он, кажется, никому не сказал ни слова, но на тренировках работал с такой одержимостью, словно замаливал грехи.

Телефон на базе был заперт, и с Клавдией поговорить не удалось, все же Скачков не сомневался, что все они сегодня окажутся в клубе: постарается Звонарев.

Качал, потряхивал сидевших парами парней несущийся автобус, коротко, словно огрызаясь, рявкала сирена. За окном поднимались и опускались провода на столбах. С коротким свистом проносились встречные машины. Тарахтящие грузовички, гремя бортами, робко жались к обочине, уступая стержень автострады гладкому, как ракета, автобусу. Семен Батищев, двигая румяными губами, сосал конфетку. Теперь, когда Комова окончательно отчислили, Семен железный кадр в защите, больше ставить некого. Недавно на теоретическом занятии Иван Степанович сказал, что в Вене ему придется взять на себя Ригеля, нападающего австрийцев, грубого, хамоватого, обратившего на себя внимание еще в осеннем матче. И Семен сейчас счастлив настолько, что весь светится.

«А что? – думал Скачков, поглядывая сбоку. – Возьмет и сыграет. На Ригеля только такой и нужен. Сема в случае чего не побоится и кость на кость сыграть. Уж чего-чего, а на испуг его не возьмешь.

Клуб находился в старом железнодорожном поселке. В узких окраинных переулках автобус оказался неуклюжим и громоздким и резко сбавил ход. Мощный мотор, привыкший жрать асфальт прямых разгонистых дорог, заклокотал, завыл, смиряя заключенные в нем силы.

Миновали низкую зеленую ограду заводского стадиона, и многие в автобусе оборотились. Для поселковой ребятни этот участок за деревянным крашеным забором был дом родной. Когда-то и Скачков прошел здесь выучку заворотного мальчишки, бросался в свалку из-за улетевшего с поля мяча. У них тогда были свои кумиры, и каждому из пацанов хотелось подать мяч именно избраннику, чтобы удостоиться хотя бы взгляда. В ту розовую пору мальчишкам верилось, что самым грозным футболистам мира запрещалось бить правой ногой, чтобы не покалечить вратарей, а у некоторых, самых свирепых, на коленке было выколото: «Убью – не отвечаю!» Еще что-то рассказывалось об обезьяне, выдрессированной на вратаря. Непробиваемо стояла в воротах обезьяна! Вспоминать сейчас об этом грустно: как-то слишком быстро и в общем-то совсем незаметно все оказалось позади. Давно ли сердце замирало от тех же баек о дрессированной обезьяне, а вот уж и собственный финиш надвигается, окончательный тираж. Когда только успелось! Все годы, пока он играл и входил в известность, ему казалось, что находится он только у начала увлекательной, счастливой жизни и предела ей, как и своим неизрасходованным силам, впереди не виделось. Жилось легко, бездумно, вокруг кипело окружение друзей, компаний, привычным становилось панибратство известных и влиятельных людей. Но вот нарядный комфортабельный автобус, привыкший к стремительным автострадам, скрипит и фыркает, ныряя в клубах улежавшейся дремучей пыли, а Скачкова не оставляет ощущение, что сегодняшним посещением полузабытого заводского клуба для него как бы замыкается некий круг. И поиграл, и по миру поездил. Мог бы играть в Москве, в команде, ставшей чемпионом, – его тащили в свое время, предлагали переход. А сейчас… Значит, пусть клаксонящий автобус мчит других парней, других счастливцев…

За поворотом, в конце улочки, показался клуб, и Николай Иванович, сильно выворачивая руль, разочарованно присвистнул: народу привалило, как на стадион. Сигналя, то и дело тыкаясь, автобус стал пробираться. К окнам снаружи лезли восторженные лица, подпрыгивали, чтобы получше разглядеть. Привычные, равнодушные к проявлению стадного восторга, парни здесь не выдержали и полезли на сиденья. Не жалея пиджаков, они неловко, по самые плечи высовывали в окна руки, подавали вниз. За руку Скачкова непрерывно хватались, пожимали быстрым крепким хватом. Пиджак задрался, накрахмаленный рукав рубашки темнел, чернел, пуговица отлетела. Плевать! Не у него одного… Все-таки Брагин молодец, здорово придумал! Скачков тянулся, стараясь прикоснуться и к тем, которые лезли издали, в спецовках: пришли прямо из цеха, некогда переодеться. Он близко видел, кажется даже узнавал кое-кого, ему казалось, что вокруг одни знакомые лица. Люди в спецовках неожиданно напомнили ему давным-давно забытое ощущение цеха: машинное тепло станков, запах железа, потоки света в оконных проемах, слитное жужжание работы и паровозный свист на заводской железнодорожной ветке.

– Разворачивай! – скомандовал Иван Степанович шоферу, ужасаясь давке у входных дверей.

В окне второго этажа, над бурлящей толпой, показалось голое темя Ронькина. Он махал автобусу шляпой, показывая куда-то в сторону.

– Чего он? – спросил Иван Степанович.

– К запасному надо пробиваться, – расшифровал Матвей Матвеич. Автобус образовал в толпе водоворот, густой поток, толкаясь и пыля, повалил за ним следом к боковому входу. В крепкий кузов колотили кулаками.

Попасть в клуб футболистам удалось через запасной вход с помощью милиции.

Помятый Саша Соломин одергивал пиджак и оглядывался на дверь, запертую усилиями нескольких милиционеров. Милиционерам помогал Матвей Матвеич. За дверью раздавались уханье и свист.

– Что делается-то, Геннадий Ильич!

Выскочил откуда-то Ронькин, лихорадочный, забегавшийся, увидел, что вместе с футболистами пролез Максим Иванович Рукавишников, скачковский сосед, – в опрятном праздничном костюме, орден, две медали.

– А вы куда, Максим Иванович? Ах, да, вы же в президиум! В зал, в зал, товарищи! – распорядился Ронькин, отсекая от футболистов посторонних. – Прошу на сцену. Прошу, прошу… Начинаем!

Через темный низкий вестибюль пробегали запоздавшие. Во времена Скачкова здесь устраивались танцы под духовой оркестр. Осматриваясь; Скачков убедился, что пол в вестибюле как был, так и остался с наклоном к оседающей стене. Видимо, и сейчас гремит по вечерам оркестр и шуршат, кружатся пары. Кто-то, громко топая, бежал по гулкой деревянной лестнице, торопился наверх, и Скачков узнавающе прислушался: да, бежит на балкон. Над зрительным залом господствовал обширный балкон и на нем, под самым потолком, в тесных сумерках обычно отсиживались неудачники, не умеющие танцевать.

На сцене позади длинного стола под красной скатертью поместилось множество народа – в несколько тесных рядов. Старики-пенсионеры норовили стушеваться в задние ряды, где можно, не томясь, поговорить с соседом, покурить. Ронькин, стоя на председательском месте, взглядывал на обе стороны и энергично приглашал вперед. Рядом с ним деловито восседал начальник дороги Рытвин. За столом он сразу положил перед собой лист бумаги, щелкнул шариковой ручкой. Ронькин часто пригибался и о чем-то его спрашивал. Рытвин, не поднимая головы, утвердительно кивал и продолжал писать.