Судья метался, выпроваживал всех посторонних с поля и махал рукой, чтоб подавали мяч. Леху, как он лежал на травке, переложили на носилки, понесли. «Перелом», – решил Скачков, но подойти и извиниться было некогда: пока распрыгался – игра.

На место Лехи вышел запасной и со всеми нерастраченными силами старался успевать везде. Скачков, оттягиваясь все глубже в оборону, поглядывал на свеженького игрока, как старый умный пес на шаловливого щенка.

Турбин, перехватив на резком выходе прострельную передачу, стоял на месте, бил и бил мячом о землю, а сам глядел, высматривая в поле. Скачков махнул рукой: сюда… Тот разбежался, выбросил рукой. Скачков принял, повел, минуя центр поля, – мяч, как привязанный, катился в полуметре от ноги. «Ну, ну же!» – подзадоривал он запасного, а сам следил и замечал, как заметалась впереди защита, пытаясь разобрать свободных игроков. И он дождался, выманил – парнишка кинулся, Скачков мотнул его, оставил за спиной и вышел на штрафную. Тут верно оценил создавшуюся ситуацию Белецкий, он вихрем полетел наискосок от края, бежал, в ладоши хлопнул: «Тут я, тут!..» Щечкой, длинным стелющимся пасом Скачков подал ему на выход, а сам тотчас сместился влево, чтобы иметь перед собой всю площадь вражеских ворот, – вот так же выходил на их ворота Леха.

– Я!.. Я!.. – вдруг закричал Скачков, потребовав ответный пас. Он так и ждал, так и рассчитывал, что Игорек оттуда, с лицевой, откинет мяч ему на ногу, но тот, зарвавшись, ничего не слышал, не соображал.

– Дай! – завопил Скачков, неистово стуча себя руками по коленям. Ведь прямо же с угла идет, пацан, а тут ворота – вот они, мяч на ногу и – в сетку!

Но что кричать было, приказывать, взывать – напрасно! Белецкий – во вратарской, Белецкий – у ворот, мяч на ноге: летит, не слышит. Весь пыл, всю ярость и азарт счастливого прорыва, весь свой стремительный разбег вложил он в сокрушительный удар, и от такого мощного удара мячу положено бы сплющиться и лопнуть, не уцелеть воротам, если в штангу – гибель вратарю. И в тот момент, когда мяч должен был снарядом страшным устремиться от ноги в ворота, вратарь, несчастный, обреченный, решился на последнее, что оставалось: он прыгнул и подставился как бы под выстрел, надеясь не поймать, конечно, а лишь бы зацепить, отбить рукой ли, телом: чем придется. И он отбил бы, зацепил, мяч неминуемо бы врезался в него – слишком был острым угол для его удара, но… что-то вдруг случилось. Удара, каким его предчувствовал сам бьющий и вратарь, каким ждал весь вскочивший на ноги, ревущий стадион, – удара и не получилось. Вот растопырился в отчаянном броске вратарь, а сам Белецкий следом за своей ногой влетел и брякнулся в ворота, но… мяч-то, где же мяч? А мяч, задетый краешком, чуть-чуть, тихонько покатился в сторону, и уж вратарь валялся на земле, Белецкий рыбиной забился в сетке, а мяч катился и катился и возле ближней штанги пересек черту ворот. И тут увидели, что получилась срезка! Но был гол, был – мяч в сетке все равно! И – что тут началось!.. Скачков всплеснул руками и залился смехом: бывает же такое! А сам Белецкий, осознав, что мяч все же в воротах, а значит гол, победа, впал в буйное неистовство и яростно набросился на мяч – бил, бил, пинал с обеих ног, вколачивал в сетку, пока его не оттащили.

Судья, единственный, кто сохранял невозмутимость, шел быстро к центру, но глаз не отрывал от секундомера…

У раздевалки, загораживая двери и молча отстраняя посторонних, стоял Матвей Матвеич. Тут был его извечный пост после игры. И миновать его, совать бумажки, корочки удостоверений, называть себя, – все было бесполезно.

– Пройти позвольте, – гудел он мрачно, завидя через головы прорывавшегося футболиста, отодвигал, кто б ни был перед ним, и снова загораживал собою дверь.

В туннеле перед раздевалками набилось столько людей, что не протолкаться, и липнут, мельтешат, бросаются на шею. Белецкого затискали вконец.

Минуя туннель, Скачков прикладывал рукав к горевшему лицу и тряс головой. С подбородка капало. Заметил: кучкой, оживленно беседуя, стояли Брагин, Шевелев, покалеченный Маркин в своем гипсовом хомуте и прохлаждающийся Мухин, уже без повязки на голове, выутюженный, из карманчика белеет уголок платка. Завидев Скачкова, умолкли и посторонились. Он кивнул им и, утираясь, прошел мимо, не остановился.

В раздевалке было пусто и прохладно. Ребята, кто успел прийти и раздеться, гомонили в душевой. «Фу-у…» Футболка в угол, трусы стянул, расшнуровал и нога за ногу отбросил бутсы. Бинт бы смотать, но – потом, потом… Сейчас лежать, вытягиваться, глаз не открывать.

Зацокали шипы, шаг легкий, быстрый: Игорек. Скачков, не то задремывая, не то в забытьи от усталости, чуть дрогнул веком и залюбовался парнем: счастливый, молодой, ему бы и еще одна игра не в тягость. Заметил и Белецкий утомленный дружелюбный взгляд.

– Геннадий Ильич, подумать только: еще одна игрушка – и в финале!

Светилось, ликовало его юное чернявое лицо с невысохшими грязными потеками. Скачков, не отвечая, догадался, что из туннеля, видимо, убрали всех, кто ухитрялся набиваться каждый раз – иначе Игорек толкался бы еще, заласканный, затисканный, герой последнего решающего гола.

– А, испугался, Игорешка? – проговорил усмешливо Скачков, трудно приподнимаясь в кресле.

– Это с ударом-то? – Игорек засмеялся. – Ой, Геннадий Ильич, прямо сердце остановилось! Я ведь думал как: по ходу. И вдруг: блямс!.. нога едва не улетела, а мяча не чую. Ну, думаю, все! А потом гляжу: а он вот, рядом, в сетке!

Стали выходить из душевой распаренные, обмякшие ребята, заворачивались в простыни и валились в кресла. Сапожник Кондратьич и врач Дворкин заботливо обносили всех чаем. Виктор Кудрин уже задирал терпеливого Батищева: «Сем, а Сем…» Внезапно ворвался Ронькин, наэлектризованный, щеки спелые, не мог стоять на месте. Сообщил во всеуслышание, как подарок сделал: завтра на базу, попариться, поговорить, провести с командой день, приедет сам Рытвин, Скачкова это не затронуло: завтра для него начинаются заботы поважнее.

Раздевалка, наконец, стала пустеть. Обернув вокруг бедер полотенце, Скачков поковылял, прихрамывая, в душевую. Он словно разучил-ся вдруг ходить: так больно отдавался в теле каждый шаг. Шершавый пол в кабинке холодил натруженные ноги. Приятно отдыхали пальцы, ступни и только под коленкой, в набрякшей, будто каменной икре, ощущался какой-то тяжелый комок. Он сильно пустил воду, горячую настолько, чтобы вытерпеть, и заурчал, подставившись всем телом, разнежился и замер. Стоял, закрыв глаза, сверху щедро поливало. Потом стал потягиваться, изгибаться, мял и массировал все мышцы, затем пустил холодную, почти что ледяную и, рявкнув, выскочил из-под струи, заколотил ладонями по животу. Сводило плечи, напряглась спина, но он задвигал сильно телом, растираясь колючим жестким полотенцем, и тут почувствовал, что ожил окончательно.

Стемнело, обезлюдело вокруг, когда Скачков направился к служебному ходу. Идти, ступать было приятно и легко – в удобной обуви блаженствовали ноги.

Над опустошенной чашей стадиона вполсилы горела одна угловая мачта, и в боковом неярком свете туман стоял сиянием над полем.

Наискосок, срезая угол поля, Скачков пошел к воротам. Шелестела по ногам коротенькая травка. В воротах, рассекая их пополам, уже была поставлена распорка – чтобы не провисла верхняя штанга. Скачков подошел и задумчиво постучал носком по стойке, тронул рукою сетку. Да-а вот и пришло, настало времечко… Осенью, в одном из последних матчей сезона, состоится церемония, когда его проводят, вынесут на плечах, однако по-человечески, душевно он прощался с полем сейчас – наедине, скрываясь от жадных, любопытствующих глаз. Потом, конечно, будет трогательно, может быть, даже до слез, но все же слишком напоказ, когда в душе возникает и начинает саднить глухая тяжесть ностальгии по мячу, по полю, по команде – профессиональная болезнь футболистов, ушедших на покой. Эта боль в душе теперь навечно, потому что еще не было случая, чтобы люди, отдавшие лучшую пору жизни увлечению футболом, раскаялись бы в страсти своей молодости.