Скачков шагал, ощущая бодрость во всем теле. Шаг был упругим, прямой посадка головы. Ловко и удобно сидел на нем отглаженный костюм. Клавдия всегда следила за тем, как он одевается. В компаниях, где неряшливость была как бы законом, он неизменно выделялся аккуратностью и чистоплотностью. В этом Клавдия его не осуждала, делала уступку. Теперь ему казалось, что его фигура, выправка его дисциплинированного тела лишний раз подчеркивала, что он постоянно оставался самим собой и в этом было его преимущество, – он устоял на своем месте, а в решительную минуту чем-то помог и Клавдии, не оставил ее в одиночестве. Во всяком случае ее окончательный выбор говорил как раз об этом.
Поняла ли она, что жила не так, стремилась не к тому? Скачков не сомневался, что так оно и было. Сам же он, разумеется, отдавал себе отчет, что после того месяца, в Батуми, у них по существу не выдалось ни одного свободного дня, вернее, не находилось у него, чтобы отдать и посвятить его семье по-настоящему (как этого хотелось Анне Степановне). Он считал, что с тех семейных дней у моря у них с Клавдией все идет и развивается нормально, на самом же деле все эти годы они теряли то, что накопили, успели накопить за какой-то один месяц и расходились все дальше, дальше. Он терял ее, она – его. И кто знает, если бы не скандал, когда он вдруг решился проявить характер, оба они могли оказаться на совершенно пустом месте, отдаленные друг от друга настолько, что пути назад не было бы.
А сейчас? Начинать все снова?
Тогда, в Батуми, он часто просыпался по ночам и, приподнявшись на локте, подолгу смотрел на спящую жену (да, жену, потому что они обо всем договорились сразу же, едва он ее встретил). Все-таки она совершила героический поступок, решившись прилететь! Как ни рассуждай, а наплевать на тетку, перечеркнуть все сразу… Значит, чтобы быть с ним, ей пришлось что-то преодолеть, сломать и сделать выбор. Почему же они вдруг оказались порознь?
Он шел, помахивая небольшим чемоданчиком с уложенными кедами и тренировочным костюмом, шел, рассуждал и вспоминал.
Однажды – было это в первый их совместный год, Клавдия ждала ребенка, нервничала, а «Локомотив» летел, кажется, в Польшу на товарищеские игры – она, боясь остаться без него, одна, спросила: хочет-ся ли ему самому улетать в такое время? Скачков, конечно, сразу понял, что крылось за вопросом. Клавдия страшилась приближающихся родов и почему-то цеплялась не за тетку Софью Казимировну, за него, за мужа. Она, кстати, знала, что он имеет право пропустить товарищеские встречи, – ничего страшного. Но сам-то он, один из основных в команде и капитан?
– Да как тебе сказать… – занудил Скачкев, ломая в нерешительности пальцы.
– Только честно, Геш! – потребовала Клавдия. Он пересилил себя и взглянул ей в глаза:
– Да, я должен.
В оправдание ему хотелось пуститься в объяснения о своих обязанностях перед командой, но он смолчал. Он видел: Клавдия ждала от него совсем не такого ответа. Она надеялась, что он поймет ее тревогу и сделает эту одну-единственную жертву… С минуту она сидела молча, потом сказала:
– Хорошо еще, что ты не врешь.
А он привык не врать. Он с детских лет усвоил правило (не обошлось, правда, без отцовского ремня): солгать легко вначале, зато потом бывает грязно, тяжко, – стыдно посмотреть в лицо, сказать же правду трудно, неприятно, и многим приходилось обижаться на него за его резкость, однако правда не бывает сладенькой, зато потом у человека на душе не остается никакой оскомины.
Тогда же, в его последний вечер перед отлетом в Польшу, Клавдия сказала, что он, как видно, счастлив лишь на поле, когда вокруг борьба, сражение, когда вокруг товарищи, соперники, и мяч стучит не умолкая, и не прекращается волнение трибун. В голосе ее Скачкову показалась ревность, непроходящая устойчивая зависть к той половине его жизни, которую он проводил под грохот стадиона, ради которой мог забыть и забывал о многом, даже очень важном.
Он тогда пожал плечами и улыбнулся:
– Не знаю, Клаш. Я об этом не думал. Там об этом некогда думать. Она стала настаивать: когда же в таком случае их брат, спортсмен, задумывается о счастье, напрягает эти свои полторы извилины?
Он не обиделся и снова улыбнулся, словно извиняясь, что не может сказать ей ничего толкового:
– Наверное, когда несчастлив. А так… Некогда. Да и незачем. Я тебе правду говорю.
Клавдия задумалась, потом вздохнула:
– Наверное, ты прав. Наверное, я сама живу не так.
Да, да, так она и сказала – теперь он вспомнил. Значит, она об этом думала еще тогда, давно? Если бы ему в то время догадаться и обратить внимание на это ее вынужденное признание! Так нет же, – вылетело из головы, не задержалось… Трудно ей, бедной, приходилось. У него было любимое занятие, а на ее долю оставалось одно сплошное ожидание. Впрочем, разве смог бы он хоть что-то изменить в своих обычаях, в своей привязанности, преданности? Едва ли, ох, едва ли! Ему казалось и сейчас, что получи он вдруг возможность все начать сначала, – он, право же, прошел бы тот же самый путь… ну, может быть с какими-то поправками, которые как будто бы еще не поздно и сейчас… Да, кое-что можно еще поправить и сейчас!
Возле стадиона Скачкова первым встретил худенький Сережка. Парнишка дожидался его на вчерашней скамейке возле газетного киоска, – сидел, сложившись пополам, ноги в обнимку, подбородок на коленях.
Скачков удивился:
– Ты чего здесь один? А ребята где? Не собрались еще? Сережка неохотно разогнулся, встал.
– Да нет, там все, – и мотнул головой в сторону служебного подъезда.
– Так, а ты чего? Пошли-ка давай, – и Скачков приобнял его, повел с собой.
Мальчишка топорщился, угадывалась в нем какая-то затаенная обида. Он, видимо, и дожидаться вышел специально на вчерашнее место, все глаза проглядел. Расспрашивать Скачков не стал – сейчас все и без того откроется. «Ах вы, люди-человеки!» – думал он, примерно соображая, что могло произойти у ребятишек.
В вестибюле было оживленно, глаза мальчишек сразу же уставились на Сережку, притихшего под рукой Скачкова. За распахнутой настежь дверью зеленела середина отдыхающего поля.
– Здравствуйте, ребята! – бодро рявкнул Скачков, быстро обегая взглядом настороженные рожицы мальчишек.
Ему ответил дружный, но нестройный хор.
– Отставить! – скомандовал он. – Что это за ответ? А ну-ка, еще разок!
Новое приветствие грянуло с такой силой, что где-то в конце гулкого пустого коридора под трибуной послышались бегущие шаги. Выскочил встревоженный дежурный, узнал Скачкова и успокоился, вытер жующие губы.
– А-а, Геннадий Ильич… Что, начинаете?
– Сейчас начнем.
– А я вам раздевалочку приготовил, специально вашу, – прожевывая, говорил дежурный. – Потом, если охота будет, заходите, чайком угощу.
– Спасибо.
Присматриваясь к группе, Скачков заметил, что среди ребят уже начинает утверждаться авторитет старших и, видимо, более умелых. Эта внутренняя иерархия у мальчишек складывается сразу.
– Алик, – позвал он, – вот вам еще один. Его зовут Сережка. Новичок стоял с опущенной головой, не смея поднять глаз. У Алика презрительно дрогнули ресницы.
– Геннадий Ильич, это правда, что вы ему велели приходить?
– Конечно. А в чем дело?
– Так его же смотрели вчера! – Алик упер руки в бока и стал покачивать коленкой. – Вы у него левую не видели? Сопля, а не нога. Чего с ним возиться, время зря терять?
Под рукой Скачкова мучительно напряглось плечо Сережки, на склоненной шее зубчиками выступили позвонки. Суровый народ эти пацаны, ни жалости, ни снисхождения!
– Так нельзя, старик. Не все сразу, научится. А парень он футбольный, это я тебе точно говорю. Возьмите его и… бросьте, знаешь, это самое… бросьте! Чтобы я больше не слышал.
Вслушиваясь в аттестацию руководителя, Алик наклонил голову к другому плечу и всмотрелся в новичка внимательней, словно отыскивал в нем то, чего не замечал раньше. Перемена в настроении коснулась всей группы. С этой минуты судьба Сережки была решена – строгое сообщество маленьких футболистов приняло его и признало.