Стенсил молча попыхивал трубкой, глядя на психодантиста, и время от времени сквозь облачка дыма кривил уголок рта в загадочной улыбке. Наконец он заговорил: «Стенсил назвал это интуитивной прозорливостью, а не он. Понимаете? Конечно, понимаете. Но вы хотите, чтобы он сам это сказал».
«Я понимаю только одно, – медленно выговорил Эйгенвэлью, – что ваше отношение к V. на самом деле сложнее, чем вы это признаете. В психоанализе оно называлось амбивалентностью, а мы теперь называем его просто гетеродонтной конфигурацией».
Стенсил не отвечал; Эйгенвэлью пожал плечами и позволил ему продолжить.)
Вечером собравшимся за длинным столом в обеденном зале подали жареную телятину. Подвыпившие гости жадно набросились на еду, отрывая куски мяса руками, пачкая одежду соусом и жиром. Мондауген, как обычно, не испытывал ни малейшего желания возвращаться к своей работе. И отправился бродить по безлюдным, плохо освещенным коридорам с зеркалами на стенах и малиновыми коврами на полу, которые глушили всякое эхо. В тот вечер он пребывал в несколько расстроенном и подавленном настроении, сам не зная отчего. Мажет, потому, что начал замечать в осадном празднестве Фоппля то же отчаянное безумство, какое царило на карнавале в Мюнхене; впрочем, явные причины для этого отсутствовали, поскольку здесь было изобилие, а не депрессия, роскошь, а не повседневная борьба за существование, и ко всему прочему имелась возможность прихватить какую-нибудь дамочку за грудь или задницу.
Блуждания привели Мондаугена к комнате Хедвиги. Дверь была открыта. Хедвига сидела перед зеркалом и подводила глаза.
– Заходи, – позвала она, – нечего из коридора пялиться.
– Твои глазки накрашены как-то старомодно.
– Герр Фоппль велел всем дамам одеться и накраситься так, как это было принято в 1904 году. – Она хихикнула. – В девятьсот четвертом меня и на свете не было, так что мне вообще надо бы прийти в чем мама родила. – И со вздохом продолжила: – Мне столько сил пришлось положить, чтобы выщипать брови и сделать их как у Дитрих [192]. А теперь, наоборот, надо подрисовать так, чтобы они были похожи на огромные черные крылья с загнутыми кончиками, и столько туши на это уходит! – Она надула губки. – Не дай Бог кто-нибудь разобьет мне сердце, и слезы испортят эти старомодные глазки.
– О, так у тебя есть сердце.
– Пожалуйста, Курт, не заставляй меня плакать. Иди сюда и помоги мне уложить волосы.
Приподняв сзади ее тяжелые светлые локоны, Мондауген увидел две свежие ссадины, идущие параллельно вокруг шеи примерно в двух дюймах друг от друга. Хедвига и виду не подала, что заметила его удивление, если оно выразилось в каком-то невольном движении рук и передалось ей через волосы. С помощью Мондаугена она соорудила причудливый шиньон с завитками, подвязав его черной атласной лентой. Чтобы скрыть ранки на шее, она надела ониксовые бусы, спустив их тремя петлями к ложбинке на груди.
Курт, наклонившись, поцеловал ее в плечо.
– Не надо, – простонала она н тут же взвилась, как ужаленная, схватила флакон с одеколоном и вылила его содержимое ему на голову, потом вскочила, двинув Мондаугену в челюсть плечом, которое он пытался облобызать. Курт упал и на мгновение потерял сознание, а очнувшись, увидел, как она уходит, пританцовывая кекуок и напевая песенку «Auf dem Zippel-Zappel-Zeppelin», чрезвычайно популярную на рубеже веков.
Пошатываясь, он вышел в коридор, но Хедвиги уже и след простыл. Досадуя на себя за неудачу на любовном фронте, Мондауген направился в своему осциллографу в башенку, дабы утешиться немногочисленными и холодными радостями Науки.
На сей раз он проходил мимо декоративного грота, расположенного в самом сердце дома. Из-за сталагмита его зычно окликнул Вайсман, одетый по всей форме.
– Апингтон! – гаркнул лейтенант.
– Как? – непонимающе заморгал Мондауген.
– А ты хладнокровен. Профессиональные предатели всегда хладнокровны. – Не закрывая рта, Вайсман понюхал воздух. – Боже мой, какой аромат. – Стекла его очков ярко сверкнули.
Мондаугену, который все еще чувствовал слабость в ногах и дурноту от одеколонных миазмов, хотелось лишь одного – поскорее уснуть. Он попытался проскользнуть мимо разгневанного лейтенанта, но тот преградил ему путь рукояткой кнута.
– С кем ты поддерживаешь связь в Апингтоне?
– В Апингтоне?
– Именно. Это ближайший крупный город в Южно-Африканском Союзе. Вряд ли английские агенты откажутся от благ цивилизации.
– Я никого не знаю в Союзе.
– Бесполезно отпираться, Мондауген.
Тут только до Курта дошло, что Вайсман намекает на его исследования сфериков.
– Но это же не передатчик, – крикнул он. – Если бы вы хоть немного разбирались в радио, то сразу бы все поняли. Моя аппаратура может только принимать сигналы, болван.
Вайсман одарил его улыбкой:
– Ты сам подписал себе приговор. Ты получаешь инструкции. Может, я и не разбираюсь в радио, зато могу с первого взгляда узнать каракули поганого шифровальщика.
– Если вы знаете толк в шифровках, милости прошу ко мне, – вздохнул Мондауген. И рассказал Вайсману о своих попытках разгадать «шифр».
– Ты не врешь? – по-детски запальчиво прервал его лейтенант. – Дашь мне посмотреть, что тебе удалось принять?
– Вы, наверное, все уже видели. Но может быть, вместе мы быстрее приблизимся к разгадке.
Вскоре Вайсман только смущенно похихикивал:
– Так. О, теперь понятно. Здорово придумано. Поразительно. Ja. Я и впрямь болван. Прошу прощения.
Тут на Мондаугена снизошло вдохновение, и он прошептал:
– Я отслеживаю все их передачи. Вайсман нахмурился:
– Это я и имел в виду.
Мондауген пожал плечами. Лейтенант зажег лампу с китовым жиром, и они направились в башенку. Когда они поднимались по наклонному коридору, вся огромная вилла вдруг содрогнулась от оглушительного раскатистого смеха. Мондауген онемел от страха, а у него за спиной с грохотом упал на пол фонарь. Обернувшись, он увидел Вайсмана, стоящего среди осколков стекла и язычков синего пламени.
– Береговой волк, – единственное, что смог вымолвить Вайсман.
В комнате у Мондаугена было бренди, но и оно не помогло: лицо Вайсмана оставалось бледным, как сигарный дым. Говорить он не мог. Напился и вскоре уснул в кресле.
Мондауген возился с шифром до раннего угра, но, как обычно, безрезультатно. Время от времени он задремывал и пробуждался от похожих на отрывистый смех звуков, то и дело вырывавшихся из громкоговорителя. Полусонному Мондаугену они напоминали тот, другой, леденящий смех, и он боялся заснуть, но все равно иногда впадал в дрему.
Где-то в глубине дома (впрочем, это тоже могло быть сном) хор речитативом запел Dies Irae [193]. Пение зазвучало так громко, что разбудило Мондаугена. Разозлившись, он пошатываясь добрел до двери и пошел сказать певцам, чтобы они замолкли.
Пройдя мимо кладовых, он выяснил, что соседние коридоры ярко освещены. На светлом полу алел кровавый след, пятна еще даже не успели высохнуть. Заинтригованный, Мондауген пошел по следу. Ярдов пятьдесят он шел, раздвигая портьеры и поворачивая то направо, то налево, пока не увидел накрытое куском старой парусины, по-видимому, человеческое тело, лежащее поперек прохода. За ним пол коридора сиял бескровной белизной.
Мондауген разбежался, перепрыгнул через преграду и припустил рысцой. Спустя какое-то время он оказался в начале портретной галереи, где они однажды танцевали с Хедвигой Фогельзанг. Голова у него до сих пор кружилась от запаха ее одеколона. Примерно в середине галереи в пятне света от канделябра он увидел одетого в старый солдатский мундир Фоппля, который, встав на цыпочки, целовал чей-то портрет. Когда Фоппль ушел, Мондауген глянул на латунную табличку на раме. Его подозрения оправдались: это действительно был портрет фон Троты.
«Я любил этого человека, – как-то признался ему Фоппль. – Он научил нас ничего не бояться. Невозможно описать то внезапное чувство облегчения, спокойствия и благодати, которое испытываешь, когда понимаешь, что можешь ни о чем не беспокоиться и выкинуть из головы все прописные истины, которые тебе вдолбили по поводу ценности и достоинства человеческой жизни. Сходное чувство я однажды испытал в реальном училище, когда нам сказали, «то на экзамене не будут спрашивать исторические даты, которые мы зубрили несколько месяцев подряд… Нас учат, что насилие и убийство – это зло, еще до того, как мы совершим что-либо подобное. А когда совершаем, то долго мучаемся, покуда не осознаем, что на самом деле это не зло. Точно так же однажды понимаешь, что запретный секс доставляет огромное удовольствие»
192
Имеется в виду Марлен Дитрих (наст, имя – Магдалена фон Лош, 1901 – 1992), знаменитая американская киноактриса, немка по происхождению. Прославилась в фильмах режиссера Джозефа фон Штернберга («Голубой ангел», 1930; «Марокко», 1931; «Белокурая Венера», 1932 и др.). Известна также как эстрадная певица. Обычно играла роли сексуальных, загадочных женщин.
193
«День гнева» (лат.). – Часть католической заупокойной мессы, посвященная Судному дню. Приписывается Томасу Делано (Thomas of Celano) (ум. 1256). Собственную музыку на эти слова писали Верди и Моцарт.