И само собой, даже мысли никому не приходило в голову, чтобы работать спустя рукава или как-то портить оборудование или детали. Убить запросто могли и за случайную ошибку, о том, что будет, если поймают за преступлением даже думать не хотелось. По крайней мере, быстрой смерти в таком случае ждать уже не стоило, поиздеваются вдоволь, чтобы другим неповадно было…

Узников почти не подпускали к сложным станкам, не доверяли ничего важного. Димка чаще всего ходил между станками с длинной и почему-то очень тяжелой щеткой, выметал металлическую стружку, иногда носил ящики с зубчатыми детальками разных размеров, иногда таскал тяжеленные обода колес.

Вопреки бытующему мнению, что практичные немцы тех, кто способен работать, кормили хорошо – кормили Димку плохо. По крайней мере он сам так считал. На работах по уборке территории кормили еще хуже, но там и делать почти ничего не приходилось, и находились укромные места, где можно было спрятаться и поспать пару часиков, отдохнуть и сил набраться… Работа на заводе выматывала до крайности, и чуть более калорийный паек совсем не спасал, Димка чувствовал, что слабеет. Медленно и неуклонно. По утрам все тяжелее было вставать, все труднее стало поднимать тяжести, все чаще кружилась голова…

Димка считал себя очень невезучим человеком, и в чем-то, конечно, был прав. В самом деле, наверное судьба ополчилась на него, заставив сначала маму задержаться в городе дольше, чем следовало (Лилька болела) и ехать последним эшелоном, отошедшим от станции, когда, по слухам, немцы уже вошли в город, потом ему попасть в плен к фашистам вместе с солдатами – как одному из них. Оказаться в лагере, в самом сердце ненавистной Германии, быть вынужденным работать на нее… И в то же время Димке удивительно и чудесно везло! Из всех неприятностей, бывших роковыми для всех, с кем вместе Димка в них попадал – он единственный выбирался живым.

Случилось так, что Дима Данилов, наполовину русский, наполовину белорус – лицом был вылитый "истинный ариец", какими их изображают на плакатах и в пропагандистских фильмах. Идеально правильные черты лица, серо-голубые глаза, волосы светлые, и не с соломенным оттенком, а с пепельным, в общем, его запросто можно было выставлять, как идеал чистоты немецкой нации, если бы не излишняя худоба и вечная грязь, покрывающая кожу и волосы. Так что Димка являл собой скорее образец мученичества арийской нации, а не ее процветания, и никому никогда не приходило в голову никаких аналогий.

До определенного момента.

На заводе «Опель» где довелось работать узникам лагеря Бухенвальд, в основном трудились естественно немцы, обычные рабочие, не эсэсовцы и даже не солдаты, для них война (пока еще) была чем-то мифическим и безумно далеким, для многих из них было дико видеть вместо военнопленных и коммунистов узников-детей. Даже еврейских детей, которые составляли основную массу. Во многих глазах была жалость. Случалось такое, что кто-то из взрослых брал на себя какую-то тяжелую работу вместо ребенка, которому это явно было не под силу, но никто и никогда не разговаривал с ними, никто и никогда не помогал откровенно, все были предупреждены, что за общение с узниками – расстрел.

Димка давно замечал странное внимание к своей особе со стороны мастера цеха, низенького, толстого, лысоватого бюргера, тот все время был где-то рядом, следил издалека и лицо его при этом было напряженным и глаза – безумными. Он как будто задумал что-то, и никак не мог решиться. И мучился. С каждым днем все сильнее.

"Псих", – думал Димка и старался держаться от мастера подальше и как можно реже встречаться с ним глазами – так, на всякий случай.

Но однажды мастер решился. Когда Димка со своей метлой задержался возле его станка, он вдруг схватил его за руку. Молниеносным движением и очень сильно.

Мальчик не закричал только потому, что от ужаса перехватило дыхание.

– Тихо… успокойся, – пробормотал немец на простом и совершенно классическом немецком, который Димка понял и потому действительно застыл с разинутым от удивления ртом, не пытаясь вырываться.

– Бери, – немец протянул ему туго перевязанный небольшой пакет, – Спрячь. Понимаешь?

Димка машинально кивнул, хотя весь вид его говорил об обратном, и пакета не брал, честно говоря, он почему-то думал, что там – бомба.

Немец был смертельно бледен, потом его вдруг бросило в краску, по виску потекла капелька пота и руки затряслись так сильно, что злополучный пакет едва не упал.

– Бери! – прохрипел мастер и вдруг резко сунул сверток Димке за пазуху, после чего сразу заметно расслабился и тяжело перевел дух.

– Глупый, – произнес он с какой-то странной нежностью, – Смотри не попадись. Понимаешь?

Димка снова кивнул.

– Иди!

В пакете оказались бутерброды… Нарезанный толстыми щедрыми кусками хлеб был намазан маслом и накрыт сверху колбасой, ветчиной, сыром.

Почему Димка забрался под станок и развернул сверток вместо того, чтобы выбросить где-нибудь потихоньку, как подсказывал здравый смысл? Наверное из любопытства, вечного любопытства, которое частенько губило глупых неосторожных мальчишек.

Димка едва не умер от одного только запаха, от одного вида, представшей его глазам роскошной пищи, в глазах его потемнело и дыхание перехватило, но уже в следующий момент один из бутербродов был у него в зубах. Он проглотил его почти не жуя. Во мгновение ока, тут же потянулся за следующим, но не взял. Не успел. Живот скрутило судорогой такой сильной, что мальчик едва не взвыл от боли. Он согнулся пополам и как не старался избежать этого, его стошнило этим роскошным безумно мягким белым хлебом, этой розовой благоуханной колбасой…

Нет, он не плакал. Он скрипел зубами, ругался шепотом и лупил себя кулаком в тощий живот так сильно, как только мог, мстя своему несчастному телу за чудовищное предательство, потом аккуратно свернул дрожащими руками пакет, снова засунул за пазуху, чтобы не сводил с ума вид ветчины и сыра, потом – подобрал и съел, тщательно пережевывая, все до последнего кусочки, что исторг его бедный желудок.

Наверное, если бы кто-нибудь в тот момент увидел его искаженное лицо, его широко открытые сияющие глаза – испугался бы, подумал бы, что мальчишка сошел с ума. Но мальчишка был абсолютно в здравом уме, он просто был очень зол и он понимал, что еда слишком большая ценность, чтобы терять ее.

Конечно, у Димки даже мысли не возникло, чтобы спрятать пакет и попытаться вынести его за пределы завода, при выходе узников обыскивали так тщательно, что это просто было невозможно. Поэтому бутерброды делились на шестерых – на всех, кто работал в одном цеху, каждому доставалось по половинке… Тадеушу и Юлиусу, они, правда, не помогли, они умерли от дизентерии несколько месяцев спустя, но Станислав, Злата и Лиза были еще живы, когда Димка уезжал из Бухенвальда.

Мастер приносил бутерброды не каждый день, до достаточно часто, чтобы спасти детей от истощения, никто из них не поправился и не поздоровел, но все жили и все могли работать – получая право на жизнь.

После того первого раза немец почти не говорил с Димкой, отдавал ему сверток и говорил "Иди!". Иногда еще он гладил мальчика по голове или по щеке и смотрел на него при этом почему-то очень удивленно.

Димка не сопротивлялся. Немец спасал его и его друзей от смерти, он имел право быть странным.

Так прошли весна, лето и осень 1942-го, так начался 1943 год.

Так начался новый кошмар…

Кошмар в образе красномордого эсэсовца Манфреда, появившегося в лагере в конце января.

…Подобные воспоминания нельзя хранить даже в самых отдаленных уголках своей памяти и уж тем более нельзя позволять им просыпаться, когда едешь в неизвестность в душном вонючем купе переделанного под тюрьму поезда.

Надо спать – как можно больше. Пользоваться моментом.

Надо есть. Все до последней крошечки. Пока дают.

Димка знал прекрасно, какая это мука, когда не дают спать и морят голодом. Все, кто говорят, что моральная боль мучительнее физической, должно быть никогда не голодали по-настоящему, никогда не стояли на плацу на вытяжку целую ночь после тяжелого рабочего дня, перед новым рабочим днем. Тут не важно, что голышом – перед всеми, важно, что – холодно. Важно, что льет дождь. Важно, что скорее всего утром будут расстреливать даже тех, кто продержался и не упал.