Таня училась бояться.

Таня училась бояться по настоящему – без слез, без жалоб, без истерик, сосредоточенно и напряженно. Она могла улыбаться, болтать ни о чем, утешать кого-то или ругать, даже спать – и при этом она не переставала бояться.

Может быть Тане было бы легче, если бы к вечеру третьего дня пришли за ней… Да, наверняка, ей было бы легче.

Двое крепких эсэсовцев, с закатанными до локтя, как у палачей, рукавами, пришли, когда дети уже укладывались спать.

Тадеуш и Милош тихо спорили (тихо, потому что только что Таня отвесила обоим по подзатыльнику, чтобы не шумели) кому в завтрашней игре изображать охотника, а кому медведя. Таня укладывала в постель Мари-Луиз, раздумывая над тем, какую бы на этот раз рассказать ей сказку – Мари-Луиз не понимала по-русски ни единого слова, но почему-то все равно слушала танины сказки и быстро засыпала.

Януш лежал, укрывшись с головой одеялом – то ли спал уже, то ли размышлял над чем-то, Димка готовился слушать сказку – Таня рассказывала интересно.

Немцы пришли в неурочное время, когда их ждали меньше всего, поэтому их появление вызвало шок и настоящую немую сцену – с разинутыми ртами и широко раскрытыми глазами, с постепенно вытягивающимися и бледнеющими лицами.

Это была хорошая, правильная реакция, доставившая несомненное удовольствие Клаусу Крюзеру и Герберту Плагенсу, которые не особенно уверенно чувствовали себя в последние дни после исчезновения Ханса Кросснера – которого так и не нашли.

Власть над чужими жизнями упоительна, она пьянит как крепкое вино, она доставляет удовольствие сродни сексуальному, крепкое, острое, всегда богатое какими-то новыми ощущениями и оттенками.

Как приятно видеть неподдельный, искренний страх на лицах людей, глядящих на тебя как на божество, как на демона смерти, как на воплощение самого страшного своего кошмара, перед которым каждый чувствует себя обреченным, потому что знает – пощады не будет.

Клаус Крюзер никогда не любил фотографироваться с трупами, его всегда безмерно удивляла эта странная забава, улыбаться на фоне перекошенного синего лица повешенного или расстрелянного, он предпочитал фотографироваться рядом с еще живыми. К примеру, нежно обнимать юную девушку, на глазах которой только что были убиты какие-нибудь ее родственники или молодую женщину, которая смотрит и не может оторвать взгляда на распростертого поодаль ребенка, застреленного или заколотого штыком.

У них такие глаза!

У них такие лица!

На фотографии потом приятно посмотреть – как будто возвращается снова и снова то сладостное чувство, будоражащее кровь, вызывающее ошеломительную до звона в ушах эрекцию.

Плагенс – существо простое и примитивное, ему до всех этих тонкостей нет дела, он схватил бы, не долго думая, первого попавшегося, чтобы отвести к доктору Гисслеру – как можно более быстро и точно выполнить приказ, поэтому когда тот отправился уже было к одному из мальчишек, тому, кто был к нему ближе всех, Крюзер остановил своего приятеля.

– Черт тебя возьми, Клаус, что ты… – проворчал Плагенс, но Крюзер оборвал его.

– Не видишь, у мальчишки еще синяки не прошли?

Он не спеша прошел по камере до самого окна, посмотрел внимательно на каждого из притихших ребятишек.

Кто?

Ты?

Нет…

А может быть, ты?

Крюзеру вдруг вспомнились собственные школьные годы, когда сидя на задней парте, сгорбившись, втянув голову в плечи и вперив взор в раскрытую тетрадь и – ничего в ней не видя, он истекал потом, холодел и морщился от мучительной боли в животе, когда садистка учительница немецкого языка, медленно водила кончиком ручки по странице из классного журнала – вверх-вниз, вверх-вниз… повторяя как будто в задумчивости: "Отвечать пойдет… отвечать пойдет…"

Может быть, и она наслаждалась, как он сейчас, этой невероятной почти мистической властью, этим сладостным ужасом, исходящим от напряженно замершего класса, заставившим оцепенеть этих маленьких детишек, на грани… На грани чего? На грани между раем и адом…

Крюзер останавливался перед каждым, чувствовал, как у порога закипает гневом его приятель Плагенс и все-таки никак не решаясь прервать этот мистический акт – между раем и адом… между жизнью и смертью…

Потом он вдруг оттолкнул в сторону высокую, уже совсем оформившуюся девочку, застывшую как свеча у одной из кроватей, прижавшую к груди сцепленные мертвой хваткой руки, закрывающую собой сжавшуюся в комочек пухленькую малышку, что лежала в постели уже только в маечке и трусиках, совсем готовая ко сну.

Схватив пронзительно завизжавшую малышку за руку, Крюзер хотел было выдернуть ее из постельки, но тут вдруг взревел от внезапной, острой боли.

Ни у кого из детей не было ни пилочек, ни ножниц, никто не мог подстричь и привести в порядок ногти. Мальчишки просто обгрызали их под корень, а Таня никак не могла решиться на столь неэстетичную и негигиеничную процедуру. Она была почти уже готова к ней, почти… но еще не успела.

Таня всегда гордилась своими ногтями, крепкими, красивыми… Она метила эсэсовцу в глаза, но ярость, затуманила ей взор черными и красными кругами, поэтому Таня не видела, куда точно вонзились ее ногти, поняла только, что – попала, что достала до мясистых щек, до рыхлой, нездоровой кожи.

Только бы добраться до глаз!

Таня не чувствовала боли, когда ее лупили кулаками, потом прикладом, потом ногами, перед глазами ее была тьма, в ее душе была только ярость и невероятное превышающее все другие чувства и желания – желание убивать.

Потом тьма… тьма… тьма…

И редкие вспышки молний, где-то далеко-далеко…

Восхитительный полет над горами, над лесом, над облаками, над небом.

Потом боль… боль… боль…

И пустота.

Димке показалось, что все произошло так быстро, что, наверное, одной вспышки молнии хватило бы, чтобы осветить всю сцену от начала и до конца.

С безумным и каким-то нечеловеческим криком Таня кинулась на эсэсовца, вцепившись ногтями ему в лицо.

Эсэсовец заревел, отпустил оглушительно визжавшую Мари-Луиз, нелепо взмахнул руками, потом стал колотить ими по повисшей на нем девочке, тщетно пытаясь оторвать от себя.

Таня была сильнее. Таня – была уже не Таня, это был демон или зверь, но совсем-совсем не Таня…

Оставшийся у дверей эсэсовец несколько мгновений только хлопал глазами, потом бросился на выручку орущему приятелю, тоже сперва пытался оторвать от него девочку, потом начал бить ее в лицо прикладом.

В дверь сунулся часовой и так застыл, не зная, то ли бежать за помощью, то ли кидаться на выручку, то ли просто оставаться на посту.

Недолги были его терзания.

Маленькая серая молния метнулась к нему, белое до синевы, оскаленное личико, вытаращенные глаза – черные-черные, и…

Немец согнулся пополам от невыносимой, гасящей сознание боли в паху.

Наверное, сработал инстинкт, данная самому себе давным-давно установка бежать как только обстоятельства сложатся нужным образом.

Обстоятельства сложились.

Благодаря неожиданному помрачению рассудка у Тани, вдруг ринувшейся защищать чужую ей в сущности девочку, как родного ребенка.

Благодаря растерянности слишком уверенных в своем превосходстве эсэсовцев.

Благодаря ненужному любопытству часового.

Димка юркнул в дверь, побежал по коридору, что было духу.

Верх по лестнице, направо, вперед, где совсем темно и пахнет плесенью, потом снова вверх, потом в темную нишу, чтобы зажав ладонью рот и уткнувшись лицом в колени, судорожно перевести дыхание, успокоить сердце, прислушаться.

Услышать тишину, увидеть в узком окне, расположенном в стене напротив и чуть справа – темно-синее вечернее небо и черные острые верхушки елей, ошалеть до головокружения от внезапного осознания своей свободы.

От того, что все-таки вырвался!

Димка плакал, судорожно глотая сопли и слезы, затыкая себе рот, зажимая нос, чтобы не шуметь, злился на себя, но никак не мог остановиться, словно бурным потоком изливалась из него тьма.