Когда-то дверь, ведущая из замка в сад запиралась на замок, теперь дерево прогнило, железо проржавело и засов, к которому крепился замок, очень хорошо снимался вместе с гвоздями.
Легонько скрежетнуло, когда Мойше выдергивал засов, и дверь сама собой, жалобно скрипнув отворилась наружу.
Лунный свет, неожиданно хлынувший в дверной проем показался слишком ярким, даже ослепил на мгновение, сладкий и удивительно чистый воздух хлынул в затхлую темноту, закачал полотнища паутины, сдул куда-то в глубину коридора комок залежавшейся пыли.
Первой димкиной мыслью, когда он увидел тихо шуршащие темные кусты, высокие деревья, когда ощутил на щеках прохладу ветерка была сладкая мысль о свободе, желание побежать через парк, перелезть через стену и углубиться в лес было так велико, что мальчик силой заставил себя удержаться на месте, не кинуться бежать изо всех сил все равно куда, не разбирая дороги.
– Может быть мне сбежать? – прошептал он, – Просто сбежать?!
Мойше схватил его за руку, крепко сжал ладонь ледяными пальцами.
– Как ты думаешь, чего от тебя ожидают немцы? Именно то, что ты как заяц кинешься в лес! Поверь, они найдут тебя. А даже если доберешься до какой-то деревни, где гарантия, что местные не выдадут тебя? Не забывай, что румынам совсем незачем ссориться с немцами.
– Румы-ыния? – выдохнул Димка, – Так это – Румыния?
Мойше тихо засмеялся.
– А ты что, не знал?
Может быть Мойше прав, а может быть и нет… Все димкино существо стремилось бежать как можно дальше от своей тюрьмы, конечно, он был далек от того, чтобы недооценивать эсэсовцев, но все-таки, в огромном лесу его найти будет труднее, чем в замке у себя под носом… но с другой стороны, может быть им и не придет в голову искать его у себя под носом! И потом, в замке остались Таня и Януш, и Мари-Луиз, и эти двое драчунов. Всех их ждет жуткая смерть, и надо как-то попытаться спасти их… ну хоть кого-нибудь!
Ведь если жертв выводят на ночь глядя в сад и оставляют там без присмотра (надо только выяснить, действительно ли – без присмотра), можно будет отогнать вампира серебряной дубинкой и спасти жертву, отвести ее в то тайное место, что приготовил Мойше и спрятать там…
– Пошли! – Мойше потянул задумавшегося Димку за собой, – Тут рядом скамейка…
Не надо было ходить смотреть на эту скамейку!
Надо было скользнуть краешком, по самой стеночке из одной двери в другую, забраться в потаенное место и сидеть тихонечко!
Зачем испытывать судьбу, отправляясь навстречу опасности, глупо и странно это со стороны мальчиков, нахлебавшихся уже этой опасности по самое некуда, набоявшихся на несколько жизней вперед!
Малышка Мари-Луиз стояла на скамейке на коленях, положив головку на плечо одетому в черный плащ мужчине. Тоненькая ручка, обнимающая мужчину за шею была необыкновенно белой, как будто даже светилась. Они разговаривали, но тихо-тихо, так, что мальчики разбирали только голоса – один тоненький детский, другой глубокий, завораживающий.
Димка и Мойше замерли там, где стояли, не в силах шевельнуться, их самих как будто заворожил этот бархатный голос, они стояли и смотрели, и видели все… Видели, как мужчина склонился над Мари-Луиз, будто хотел ее поцеловать и – поцеловал, но не в губы, а в шею. Мари-Луиз засмеялась радостно, как будто серебряный колокольчик зазвенел, потом вдруг застонала, тяжело и утробно, как стонет женщина в миг высочайшего экстаза, выгнулась, сжала тоненькими пальчиками темную ткань.
Минута… другая… целая вечность – и пальчики разжались, дрогнули как будто в судороге, замерли, и обнимавшая мужчину ручка упала с его плеча, безжизненно повисла.
Мужчина прервал свой невероятно долгий поцелуй, посмотрел на бледное личико девочки с нежной улыбкой, как мог бы смотреть любящий отец на своего спящего ребенка, легонько провел кончиком пальцев по раскрытым посиневшим губам, по растрепавшимся шелковым волосам, заглянул в последний раз в остекленевшие глаза и осторожно положил девочку на скамейку.
Он что-то сказал. Достаточно громко, чтобы Димка и Мойше смогли разобрать слова, но им незнаком был язык, на котором говорил мужчина. Может быть это был румынский, а может быть у вампиров был свой собственный, непонятный для людей язык?
А потом он вдруг повернулся к ним.
Повернулся и посмотрел так, как будто все это время знал о том, они стоят не дыша и смотрят… жадно смотрят.
Вампир улыбнулся и рубиновый отблеск сверкнул в его пронзительных черных глазах, потом он медленно поднял руку и поманил мальчиков пальцем. К себе.
Поманил как будто шутливо, понарошку, иначе вряд ли смогли бы ослушаться его мальчишки, вряд ли смогли повернуться спиной и ломануться что есть духу прямо через кусты, не разбирая дороги, грохоча, как стадо кабанов, до ведущей в заброшенную часть замка двери, чтобы ворваться в нее с лету, и нестись сквозь паутину и пауков сквозь кромешную темноту до самого того укромного местечка, заваленного банками с тушенкой, чтобы сжаться на куцем матрасике в комочек, прижавшись друг к другу и к стене, чтобы дрожать и клацать зубами, выставив перед собой крест и палку и все еще видя бледное лицо, ярко-красные губы, растянувшиеся в игривой улыбке и блеснувшие рубиновым совсем уж нечеловеческие глаза…
– С наступлением темноты никто не может оставаться в одиночестве – это приказ! Только в уборной, потому что уборная защищена серебром.
– Ну слава Богу, – ехидно проговорил Петер Уве, – Хоть так…
Прошедшей ночью исчез его напарник, Холгер Котман, двадцатипятилетний юнец, которого Уве, признаться, терпеть не мог и теперь испытывал смешанные чувства, из которых, пожалуй, доминировало все-таки злорадство.
Высокий и статный красавец, в лучших традициях арийского совершенства, Холгер Котман имел (по мнению Петера Уве) дурные наклонности и крайне неприятный характер. Котман почему-то считал себя во всех отношениях совершенством, и сколь не разубеждал его в этом Петер Уве и другие, никак с таковых позиций не сходил. Должно быть, был непроходимо туп.
Когда другие говорили о бабах, о пирушках, о том, как осточертел этот замок, эта чертова Румыния и война вообще, Котман цитировал Геббельса, а то и фюрера, нес какую-то околесицу, которая уже у всех на зубах навязла – о величии арийской нации, о высоких идеалах…
И что за глупость этот дурацкий приказ – не оставаться в одиночестве! Никто и не остается! В эту самую пресловутую уборную, сколь бы смешным это ни казалось, тоже ходят толпой, никто безрассудством не страдает, иллюзиями себя не тешит, у всех есть глаза и уши, и мозги – худо-бедно! Даже у Холгера Котмана… который от Уве не отходил ни на шаг… ни на секунду…
Он все говорил-говорил о чем-то, а потом вдруг замолчал, и Уве тогда вздохнул про себя с облегчением – не пришлось самому затыкать пламенного оратора.
Петер Уве ничего не утаил от своего начальства, когда то потребовало объяснений, куда подевался его напарник. Он сказал чистую правду, когда заявил, что тот просто исчез, растворился в воздухе, перестал существовать.
Был – и нету!
"Вы не заснули?" – нетерпеливо расспрашивал доктор Гисслер.
"Никак нет!"
Разве что на какую-то минутку накатила странная сонливость, руки и ноги налились тяжестью, перед глазами как будто поплыло, и темнота вдруг сгустилась, дохнула в лицо сладкой и нежной истомой.
"Вы видели что-то или… кого-то?"
"Я не уверен, но мне показалось… какая-то тень… Как раз в тот момент, когда погасла лампочка".
"Говорите, говорите же все!"
"Тень… как будто женщины, в длинном платье. Она проскользнула мимо меня".
Он сказал доктору, что кинулся за тенью сразу же, на самом деле он какое-то время просто тупо смотрел ей вслед, медленно и тяжело ворочая мозгами, и даже не пытаясь сдвинуться с места – это было просто невозможно!
Потом, когда ушло это странное оцепенение, его всего, как волной накрыло страхом, жутчайшим страхом, от которого ноги подкосились, и горло свело спазмом. Никогда, никогда доселе Петер Уве не испытывал такого страха, хотя повидать пришлось много всякого!