Нынче как раз открытое заседание верхней палаты, и галереи для публики заполнены зрителями всех званий и состояний, ибо еще накануне разнесся слух, что дискуссия ожидается острая и выступят самые популярные ораторы, – ни в хвале, ни в хуле не будет недостатка.
На повестке важный вопрос, от решения которого зависит победа или поражение той или иной партии. Слушатели внизу и наверху – само внимание, и протоколы предыдущего дня оглашаются в тишине абсолютнейшей, слышно даже, как поскрипывает перо скорописца.
Подымается, однако, печально знаменитый своим многоглаголанием и пристрастием к скучным речениям оратор и приступает к нудному латинскому докладу; само ужасающе длинное экспозе не предвещает близкого конца.
На публику, не сильную в латыни, утомляюще действует это монотонное бормотание, а председательские призывы к порядку только пуще раздражают. Юная рать правоведов начинает нетерпеливо побрякивать шпагами; после какой-нибудь задевающей внимание фразы оппозиционеры не упустят крикнуть: «Ого!». А выражения чуть резче вызывают немедленный возглас: «Слушайте!» – который повторяется затем на сотни, тысячи ладов, так что услышать-то как раз ничего и невозможно.
Оратора все это ничуть не смущает, он и посреди общего шума продолжает говорить, не подымая глаз от бумаги, пока наконец ропот не утихает сам собой.
Речь его вызывает величайшее возмущение в палате. Многие магнаты погорячее вскакивают из-за столов, чтобы посоветоваться с единомышленниками напротив. Где трое-четверо рядом – склонятся друг к дружке, и начнется сопровождаемое оживленной жестикуляцией шушуканье, а публика гадает, о чем это они там переговариваются.
На одном из балконов, занятом смешанным мужским и дамским обществом, видна стайка молодых юристов в черных атиллах и венгерских брюках в обтяжку. Один в Пожони уже давно, остальные, вероятно, только прибыли – уж очень дотошно разглядывают все и расспрашивают его поминутно: «Кто это встал сейчас? А тот, что перо в чернильницу обмакнул? А этот вон, к нам спиной? Где такой-то сидит, а где такой-то? Который либерал, который консерватор?» – и тому подобное. У товарища их, разумеется, на все готов толковый ответ, он ведь практикант у самого королевского уполномоченного и в Пожони со дня открытия; лично со всеми знаменитостями знаком; знает даже, в какую кофейную ходит тот или иной, так что у однокашников имеет очевидный авторитет.
– Вон Бела Карпати, глядите! – показывает он им. – Вот молодец, либеральней его во всей палате нет. Подумать только, на дядю родного как нападает за принадлежность к консервативной партии! Да я разве посмел бы выступить так против моего дяди Гергея? А мой ведь исправник всего-навсего. Да, друзья, вот это характер, это муж государственный. И по-венгерски знает, бегло даже говорит, сразу можно понять.
Наивные провинциалы не уставали диву даваться.
– Смотрите, смотрите, не нравится ему речь оратора, вот перо берет; славно! А как поспешно в чернильницу макает! Наверняка заметки делает для себя или предложение собирается внести. Ага, по рукам пустил. Всем нравится, все одобряют, ну а как же: умница ведь большой!
А младший Карпати забавлялся тем, что, сидя напротив дядюшки, рисовал диковинную карикатуру на него: изобразил ни в чем не повинного старика в виде барана, благодушно жующего податные акты. Это и был лист, который показывал он соседям и который правоведы приняли за какой-то важный документ.
– Смотрите-ка, вон двое поднялись, подходят к нему! Этих я тоже знаю. Удивляюсь только, зачем это он с ними разговаривает, оба ведь из противной партии. На свою сторону, наверно, хочет склонить. Видите, гордо как заявляет, что сам им будет отвечать. Похоже, те колеблются уже. Да, дойдет до выступленья, он и с двоими шутя управится…
– Споримте, что придет! – говорил меж тем Карпати двум молодым аристократам, которые беседовали с ним, стоя по обе стороны стула.
– Пока не увижу, не поверю, – заявил Ливиус, стройный юноша с орлиным носом. – Эта девушка в исключительно строгих правилах воспитана.
– Девушки, они все одинаковые. У любой сердце есть, ключ к нему только надо подобрать.
– Нет, тут тебе даже лом не поможет. Богомольная тетка-святоша и свирепый дядя-мужлан стерегут ее неотступно, не отходя ни на шаг.
– Ба! Тетке-святоше глаза отведем, дяде-грубияну острастку дадим, и сад Гесперид – наш.
– Я же тебе говорю: не подступиться к ней; ее ни в одно публичное место не пускают. Ни в театр, ни на прогулки – никуда, где людно, за вычетом церкви, да и там она обыкновенно возле органа сидит и с хором поет.
– Знаю я это давно. Мне тоже говорили, что она только на хоральных мессах бывает. Но и этого достаточно. Я из этого делаю вывод, что она – натура художественная и любит, чтобы ее послушали. А для такого подвоя любой привой сгодится. Вы же знаете, я на тысячу золотых поспорил с Фенимором; через год девица у меня будет жить.
– Маловероятно; особенно если вспомнить, как плачевно кончились ухаживанья самого Фенимора.
– А как? Что там с ним произошло? – полюбопытствовал третий, который как раз подошел.
Абеллино с готовностью взялся объяснять:
– Да письма любовные вздумал, простак, посылать, которые она тут же тетке передавала. А хитрая эта богомольная ведьма назначила ему от имени Фанни свидание в саду возле дома; он и проберись туда в урочный час через задний вход, оставленный незапертым. Подождал там терпеливо в крыжовнике: никого. Тут он понял, что остался в дураках, с тем и хотел идти, но калитка уже на замке. Как быть? Стучать рискованно, у почтенного господина Болтаи восемь столярных подмастерьев во дворе, нашумишь – изукрасят так, что родная мать не узнает, а стены кругом каменные, не перелезть. Устраивайся, значит, как можешь, прямо посреди клумб и жди до утра, пока садовник отомкнет калитку: другого ничего не остается. Представляете, каково это Фенимору-то, который уснуть не может, если на простынке хоть складочка малейшая, и не ложится, в семидесяти семи водах не ополоснувшись предварительно. А тут еще несчастье: дождь полил, и до самого утра, как из ведра, а во всем саду ни беседки, ни оранжерейки, ни просто рогожки какой-нибудь, чтоб укрыться. И продолжалось сие удовольствие до шести утра, когда Фенимор выбрался наконец из-под этого холодного душа. Нанковые панталоны на нем были, фрак с шелковым воротником и касторовая шляпа. Можете себе представить, в каком все это виде! Пришлось по дороге знакомым объяснять, что самоубийцу спасал, который хотел в Дунае утопиться.
– Так вот почему припала ему охота биться об заклад Фанниной добродетели!
– Конечно. Выиграет, – значит, его правда и тысяча золотых в придачу; проиграет – может утешаться, что не устояла дама, хоть и не перед ним. Думаю, наверняка проиграет. Знаете Фанниных сестриц? Через год и она по той же дорожке пойдет.
– И как же ты думаешь добиться своего?
– Это я заранее не хочу говорить. Довольно и того, что девушка сюда сегодня явится, на галерею; видите, насколько я преуспел! Вон там будет, у пятой от нас колонны, ровно в одиннадцать; вон, где юристы эти собрались…
Вот какой поучительный разговор велся теми важными особами, на которых не могли наглядеться наши правоведы, пока прочие отцы отечества обменивались резкими репликами по вопросам более насущным для страны.
– Смотрите, – сказал новичкам бывалый их собрат, – его сиятельство на меня взглянул. Знает меня отлично! Мы частенько беседуем с ним, когда принципал пошлет к нему с циркулярами. А глянул сюда, наверно, потому, что выступить хочет, нас предупреждает. Покричимте ему потом «ура»? Только уж давайте погромче!
Тут шелка прошуршали за спиной молодых людей, и оглянувшиеся успели заметить одетую не без изящества девушку мещанского сословия в сопровождении пожилой, но в пух разряженной матроны. Девушке нельзя было дать больше шестнадцати. Стройная, с крепкими румяными щечками, в эту минуту особенно разгоревшимися, с пугливо вздрагивающими губками, она через плечи впереди стоящих усиливалась заглянуть вниз, а принаряженная матрона шептала ей что-то на ушко; девушка, любопытно озираясь, тихонько переспрашивала: «Который?».