Фанни покачала головой. Хотя нет, узнала, конечно, но опять лишь свой безымянный идеал, о ком думала в эту минуту, который тоже всех прекрасней и благородней.

– Обязательно, значит, надо тебе его назвать? – переспросила Флора с шутливой досадой.

– Да, да, – прошептала Фанни, пытаясь заглянуть в список, который подруга нарочно отводила от ее глаз.

– Сей муж славный и выдающийся – граф Рудольф Сент-Ирмаи, – с величайшей серьезностью прочла она наконец.

Фанни, вспыхнув, лишь ахнула тихонько. Ой, глупая какая, только сейчас ее шутку поняла; вот стыд, сама не сообразила, что одно это имя и могло остаться неназванным.

Флоре оставалось лишь обнять и поцеловать подругу, а той – постараться разделить ее веселое настроение и самой посмеяться над такой рассеянностью. Сердце ее вновь упало: приходилось, видно, распроститься с надеждой встретить когда-либо свой идеал.

– Ну, давай теперь дам обсудим.

– Ладно, обсудим дам.

– Все равно долг этот они сполна нам вернут.

– Еще бы. И потом, неправды мы ведь не говорим.

– Значит, и не злословим. И только друг дружке рассказываем, дальше не передаем.

– Как если бы и не говорили вовсе, а думали только про себя. Ну, будет сейчас кому-то икаться!..

О, колкости голубиные!

– Самая первая – аристократка-губернаторша. Не знаю уж, чего это добрый сосед так ее вознес, откуда такое предпочтение? Боится ее, наверно. Вот уж неженка, вот капризница, ей в обморок упасть – что другому чихнуть. С ней вечно как на иголках: что ни сделаешь, ни скажешь, даже подумаешь – все не по ней. Ногу на ногу положишь – глядь, она уже без чувств; кошка в комнату – с ней корчи сделались; ножик с вилкой крест-накрест на столе – нипочем на это место не сядет; розы распустились в саду – ей и за двойными рамами от их запаха нехорошо, никаких цветов нельзя поблизости поставить. От рогалика и того в ужас приходит: бык бодливый мерещится, а пробор у кого-нибудь справа – плакать готова. Смотри никого не сажай с ней в синем, это роковой цвет для нее, от синего у нее припадки, и о родственниках не расспрашивай, ей тут же дурно станет. Все волнует ее до крайности; вообще старайся ни о чем с ней не говорить, любой пустяк – и она сама не своя. Да гляди еще, как она в обморок, чтобы сосед какой сердобольный с ковшом не полез ее отливать; просто пузырек держи наготове, хоть пустой, она при виде любого тотчас в себя приходит.

– Так, с этой познакомились. Поставим рядом: нюхательная соль.

– Ага! Графиня Керести. Вот дама примечательная: высоченная, широченная, мужеподобная, с бровями густыми, мохнатыми. Голосище – будто батальоном командует: «А? Что? Кого? Зачем?». Как пойдет этим своим басом перебивать, человек поделикатней совсем смешается; а захохочет – весь дом загудит. Все общество держит в руках, а уж рассердит кто ее, сам не рад. Юнцы эти наши желторотые дрожмя дрожат, едва завидят ее: застращала их, что твой профессор; по-латыни так и шпарит, уложения все назубок знает – любого стрекулиста, самого дошлого, переспорит, а пьет!.. И табак курит бесподобно. Лошадьми не правит, правда, но кнут у кучера вырвать да по спине его съездить, если плохо везет, с нее станется. При всем том – добрейшее создание, и благосклонность ее завоевать легче легкого: ручку ей поцелуй да «милой тетенькой» назови – и ничего можешь не опасаться; сама если не напортишь, полюбит и горой встанет за тебя, пусть-ка попробуют тень на тебя бросить, такой шум подымет в твою защиту – кто куда разбегутся.

Фанни заглазно влюбилась в эту матрону. Хорошо все-таки немножко позлословить, а иначе как не напугаться дамы столь воинственной.

– О ней ничего приписывать не будем, ее и так просто узнать.

– Дальше ее милость госпожа Кёртвейи идет. У нее одна слабость: сыночек любимый, годик этак двадцать один будет деточке. Мамаша души в нем не чает. Чувство, достойное уважения. Вот ты о нем и расспроси; Деже зовут ее крошку. Она с три короба о нем наговорит, но выслушаешь до конца – достойнейшей в Венгрии женщиной будешь в ее глазах. Ну а что Дежечке ее – бездельник отъявленный, это ведь тебе знать не обязательно.

– Ох и лукавица ты, Флора!

– Порчу тебя, да?

– Нет, описываешь их хорошо. Мне бы твою наблюдательность! Но все равно мне так не научиться.

– Поживи сначала с мое.

Тут тоже, конечно, обе вдоволь посмеялись.

– Ну, бабуся дорогая, добрая моя старушка, с кем там надо еще нам познакомиться?

– Вот здесь графиня Сепкиешди. Тихая, бессловесная женщина, ни на что не обижается – мужем ко всему приучена; но и обрадовать ее не обрадуешь ничем; на лице у нее, во всем облике одна надежда, одно желание: поскорей умереть.

– Бедняжка!

– И ту еще муку нечаянно доставляет ей каждая миловидная женщина, что муж тут же на ее глазах начинает ухаживать за ней. Когда-то слыла она красавицей, но за десять лет совсем состарилась от горя и забот.

– Ах, бедная, – вздохнула Фанни (есть, значит, и ей кого пожалеть).

– Могу еще супругу Джорджа Малнаи представить. Ее ты берегись. Непрерывно будет льстить, чтобы секрет какой-нибудь выведать, неосторожное слово подстеречь. Чистый Мефистофель в юбке. Всех своих приятельниц ненавидит, но встретит – сейчас обниматься, целоваться: подумаешь, любит без памяти. Открыто ссориться с ней – труд напрасный, назавтра же сделает вид, будто ничего не произошло: в объятия кинется, расцелует, все восторги изольет. Самое лучшее – совсем ее не замечать. Поздоровайся холодно, неприступно, и все. За это она за спиной невежей, грубиянкой тебя обзовет, но из ее поклепов это – самый безобидный.

Фанни пожала благодарно руку Сент-Ирмаи. Сколько пришлось бы оступаться без нее! На скольких ошибках учиться! А может, мучаясь, так и не научиться ничему: наблюдать людей, разбираться в них она ведь не умела. Мало была приучена к самостоятельности.

– Есть еще, кого стоит упомянуть?

– Барышня Марион.

– В самом деле?

– Она такая, какой ты видела ее. Всегда одинаковая. Это не личина, а натура ее.

– А еще?

– Еще одна предательница и сплетница, наговаривающая на всех, которая ехидные наблюдения делает над сокровеннейшими слабостями людскими, но тебе ее бояться нечего, тебя она любит искренне и не предаст, не осудит, не обидит никогда. Она-то кто, угадаешь?

Тронутая, просиявшая, Фанни бросилась подруге на шею, обнимая ее и целуя. И долго они еще смеялись, труня над собой, что вот славно как позлословили, посплетничали обо всех.

XX. Торжественный день

Экипаж за экипажем въезжал в карпатфальвские ворота. Все виды и роды четвероколесных были в этот день во дворе многолюдного барского дома: там – желтая кругловерхая бричка на высоких щеголеватых рессорах, которую, словно в наказание себе, купил какой-нибудь «милостисдарь», тут – большущий рыдван с жалюзи на застекленных дверцах, бог знает на скольких уж коней и ездоков, с двойными запятками и поручнями сзади, двойными, склоненными друг к дружке гербами по бокам и серебром повсюду вместо обычной меди. Это все самоходы графские да княжеские. А между ними, глядишь, и тарантасишка обшарпанный затесался, тотчас облепленный воробьями, которые налетели на крошки коврижные да калашные, просыпанные за долгую дорогу: протопоп какой-нибудь приехал со своей протопопицей. А вон совсем убогая таратайка, одно только звание что экипаж: короб простой на тележном ходу. Есть и дрожки чудные, аглицкие, способные в полное недоумение привести несведущего человека: всего-навсего два сиденья на колесиках. Одно, видать, для кучера, другое для лакея, а барину-то самому где же поместиться?

Виднелись в этом скопище и разукрашенные крестьянские повозки, запряженная каждая пятеркой лошадей в бубенцах и лентах; на этих пожаловали самородки в узорчатых кафтанах и тулупах. И вылезала огромнейшая арба с восьмеркой волов впереди и шестеркой борзых позади, на которой заявился Мишка Хорхи с шестью цыганами, оглашавшими по дороге музыкой каждую деревню.