– Вот она! – шепотом сказал Абеллино окружающим и наставил свой лорнет. – Только что пришла; вон, за теми юристами. Сейчас не видно, верзила этот загородил. Вот опять показалась, а раскраснелась-то как… Ищет, меня украдкой ищет своими большими черными глазами; не смотрите же все туда, спугнете. А, дылда этот, черт бы его побрал!

– Ого! – сказал правовед. – На меня указал. Их сиятельства тоже все сюда смотрят. Определенно про меня им говорит. Очень уж любит: принципал мой хвалит меня ему всякий раз. Ах ты, пристально как смотрит. Поздороваться, пожалуй, надо бы.

Бедняга уже места себе не находил, шпагу сунул между колен, потом оперся на нее, подбочениваться принялся так и этак, усы крутить и разговаривать с неестественной важностью, то кроткий вид принимая, то улыбаясь многозначительно, как все очень юные люди, замечающие, что их разглядывают.

В конце концов ему стало невмоготу в лучах славы, направленные на него увеличительные стекла, казалось, жгли его. Объяснив друзьям, что торопится к принципалу, он попросил заметить хорошенько и передать ему все, сказанное Карпати, если тот возьмет слово, а сам убежал.

В образовавшемся просвете снова стала видна фигурка красивой мещаночки, которая провела на галерее всего лишь несколько минут, удалясь затем вместе со своею спутницей.

– И верно, она, – заговорили внизу. – Да он кудесник, этот Бела!

Последний оратор оппозиции как раз закончил свою речь, заключительные слова которой утонули в разноголосом шуме публики.

– Что это? Почему шумят? – заволновались юные отцы отечества. – О чем он говорил?

Во избежание споров, готовых опять разгореться, председатель почел благоразумнее поставить решение нижней палаты на голосование. Маститые государственные мужи с озабоченным челом произносили свое «да» или «нет». Юное поколение отвечало как бог на душу положит.

Юристам нашим не составило труда наизусть запомнить речь Абеллино.

– Ну? Как? – стал их спрашивать воротившийся корифей. – Что Карпати сказал? Правда ведь, смело? Правда, замечательно?

– Он сказал: «Предложение нижней палаты принимаю».

– Да? Вот это ум!

X. Богом проклятое семейство

Жила в то время в Пожони одна известная семья, если только можно для простоты поименовать «известным» ее фатальный жребий.

Назовем их Майерами; фамилия столь распространенная, что никто за свою не примет.

Глава семейства служил где-то кассиром, и было у него пять дочерей.

Дочери все были очень красивы, одна краше и очаровательней другой.

Какое это благо – пятеро прелестных детей! Две девочки уже к 1818 году подросли, став королевами всех балов, украшеньем всех редутов.[177] Светские господа, вельможи даже, охотно с ними танцевали; иначе их и не величали, как только «красоточки Майер».

Как радовались отец с матерью этой лестной славе! Красавиц дочек они и воспитывали сообразно их красоте, не в будничных трудах по хозяйству, а словно ждало их нечто поприглядней мещанского домоводства: на барский, изысканный манер. Вместо обычных школ шитья да вязанья в первоклассные пансионы их отправляли – одна отлично выучилась вышивать, другая недурно пела; у остальных тоже открылись разные художественные склонности. «Та знаменитой артисткой будет, – подумывал частенько отец, – эта модный салон откроет и разбогатеет; оглянуться не успеешь, всех в жены разберут банкиры да помещики, что вкруг них увиваются». Наверное, из романов прошлого века вычитал что-нибудь подобное.

По барскому бы воспитанию и доход, да жалованье простого чиновника большим доходом никак не назовешь. На домашнее хозяйство уходило куда больше допустимого – отец видел это и по целым ночам ломал голову: где бы, с какого боку немного подсократиться, урезать траты – но выхода не находил. От светской жизни отлучать дочерей нельзя, непозволительно, чтобы счастье их не разрушить: за старшей как раз помещик один начал ухаживать – на прошлогодних редутах познакомился с ней; пожалуй, и возьмет, какие же другие могут быть виды у порядочного человека, а тогда что для него составят тысяча-другая форинтов – тестя вызволить из затруднений?

Но с помещиками знакомство водить – дело дорогое: публичные увеселенья, туалеты, шик да блеск до ужаса много денег съедают; портные, сапожники, галантерейщики, куаферы, шелковщики да цветочники – все кусок норовят ухватить, словно присутствуя незримо за твоим столом.

Вдобавок и жена заботами себя не отягощала, хозяйкой была никудышной: дымом от нее и не пахло, как в Венгрии про таких говорят. Ничего-то она не умела, все валила на служанок; если ж в средствах была стеснена, занимала направо и налево, нимало не думая, что долги ведь отдавать придется, и часто, когда денег оставалось в обрез, возьмет и выкинет штуку: пойдет да купит ананас.

И вот в один прекрасный день начальство внезапно, без предупреждения, как уж водится, назначило ревизию, и во вверенных Майеру суммах обнаружилась недостача в шесть тысяч.

Вот к чему привело отцовское легкомыслие!

Майера тотчас уволили и имущество у него конфисковали; поговаривали даже о тюрьме.

Недели две в городе только и разговоров было что о его позоре.

Была, однако, у Майера в Пожони старшая сестра – удалившаяся от суеты людской старая дева, мишень для насмешек всего семейства в лучшие времена. И правда: ничего по целым дням не делает, молится только да по церквам таскается да кошку свою гладит, а сойдется с такими же старушками божьими – ну чернить, поносить молодежь, потому, наверно, что сама ее удовольствиями уже не может насладиться. А вдобавок, кто ее там знает, чуть ли не ростовщичеством занимается и ни к кому не питает такой неприязни, как к братниной семье: все-то серчает на них, в толк взять не может, зачем это им нарядно так одеваться, в холе жить, по балам разъезжать, когда сама она зимой невылазно сидит у печки, двенадцать лет единственного платья не снимает и не ест по целым неделям ничего, кроме тминной похлебки с накрошенной туда булкой. Девочкам, чтобы рассмешить друг дружку, довольно было спросить: «Не пойти ли нам к тете Терезе пообедать?».

И вот эта смешная и порядком зловредная старая дева, прослышав про грустную участь младшего брата, посбирала тотчас отовсюду положенные под законные проценты денежки, свои урываемые у себя форинт по форинту долголетние сбережения, и, завязав их в пестрый носовой платок, отправилась в ратушу, где внесла обнаруженную в кассе недостачу, и не успокоилась, пока не обошла всех подряд чиновных господ и не добилась, не умолила не сажать брата в тюрьму, а дело уголовное против него прекратить.

Узнав о таком поступке сестры, Майер поспешил к ней и в слезах излил свою благодарность, бессчетно целуя ей руки и слов не находя для изъяснения теплых чувств. Он и дочерей прислал ручку ей поцеловать, что уже с избытком доказывает жертвенную добрую волю милых девушек, кои не побрезговали своими розовыми, земляничными губками к увядшей старческой коже приложиться, без тени улыбки глядя на ее букли и старомодное платье. Майер Христом-богом клялся, что отныне единственной целью его жизни будет отблагодарить дорогую сестрицу за благодеяние.

– Этого ты только одним можешь достигнуть, – ответствовала маститая дама, – если научишь честно жить свою семью. Я последнее, как говорится, отдала, чтобы уберечь тебя от публичного бесчестия, теперь сам уж потрудись поберечься бесчестья еще более громкого, ибо есть на свете срам больший, нежели долговая тюрьма. Ты меня понимаешь. Себе приищи занятие, дочек к труду приохоть. И не считай, пожалуйста, зазорным к купцу какому-нибудь поступить книги вести. Ты в этом деле понимаешь; все подспорье какое-то. И дочери у тебя почти уже взрослые, сами себе сумеют помочь – от чужой же помощи избави их бог! Одна рукодельница хорошая и своим модным товаром прокормится, другая бонной поступит в приличный какой-нибудь дом; вразумит господь и остальных, посмотришь, еще счастливы будут все.

вернуться

177

Редут – здесь: танцевальный и маскарадный зал, место публичных увеселений (фр.).