– Смотрите-ка, сестрица, трубка какая пенковая у меня.

– Вижу, – отозвалась та, не глядя.

– Дочка ко дню рождения купила. Взгляните же!

И подал с этими словами изящную вещицу.

Старуха схватила ее за чубук и так шваркнула об железную печную лапу, что трубка разлетелась в мелкие дребезги.

У Майера даже челюсть отвисла. Вот так поздравила со днем рождения!

– Что это значит, сестра?

– Что значит? А то, что глупец вы, разиня, рохля. Ему уже вот такие вот рога наставили, в дверь не пролезают, а он не видит ничего. Этакий простофиля! Все кругом знают давно, что дочь ваша – любовница магната-богача, а вы не то что жить с нею в одном доме не чураетесь, заработки ее постыдные разделять, вы еще сюда, ко мне, приходите этим похваляться.

– Как? Которая дочь? – вскричал Майер; у него от неожиданности в голове все перепуталось.

Тереза пожала плечами.

– Не знай я вашего легкомыслия, оставалось бы только счесть вас ужасно испорченным. Думали, одурачили меня, сказав, что дочку в бонны устроили, отдавши ее в театр? Не буду взгляды мои на жизнь излагать, это взгляды прошлого века, согласна; но имею же я право предположить, что человеку, который алгебре обучался, под силу простейшее уравнение решить: как это при месячном жалованье в шестнадцать форинтов сотни тратить на роскошества, бьющие в глаза?

– Но простите, жалованье Матильде повысили, – сказал Майер, которому очень хотелось и других хоть отчасти уверить в том, во что слепо верил он сам.

– Неправда. Можете, если хотите, самого директора спросить.

– И потом, не такое уж это роскошество, как вы, сестрица, полагаете. Платья, которые Матильда носит, она подержанными у примадонн достает.

– Тоже ложь, все с иголочки у нее; только у Фельса и Губера больше чем на триста форинтов кружевного белья накупила на этой неделе.

На это Майер не знал, что ответить.

– Да что вы на меня, как телок на мясника, уставились! – закипая наконец, воскликнула Тереза язвительно. – Ее сотни, тысячи видели в коляске, в наемном экипаже с этим господином, вы только умник такой, что под носом у себя ничего не замечаете. Вот вас за нос-то и провели, франтик вы безголовый. Удивляюсь, как это про вас никто еще пьеску веселую не сочинил, eine Posse mit Gesang.[179] Отец семейства, который, накачавшись вином, проповеди воскресные читает дочкам, хихикающим у него за спиной, и трубками пенковыми еще тут похваляется, которые дочернин совратитель на день рождения покупает для него. Да если б вы хоть отдаленно об этих гадостях догадывались, метлой бы вот этой, которой черепки от вашей трубки сейчас выгребаю, из комнаты вас погнала. Уж коли совесть вашу за пенковую трубку можно купить, я за вас и понюшки табака теперь не дам!

Почтенный наш Майер, крепко таким заявлением скандализованный, ни слова не говоря, встал, взял шляпу и пошел – сначала к Фельсу и Губеру. В лавке он выяснил, сколько всего понакупила там дочь. Да, это поболее трехсот форинтов выйдет. Тереза хорошо осведомлена. Что поделаешь, всегда найдутся добрые друзья, готовые сообщить про вас все, что только может вам неприятность причинить.

Оттуда направился он в театр, к директору, и спросил, какое у Матильды жалованье.

Директор, не заглянув даже в книги, тотчас ее припомнил и сказал: шестнадцать форинтов, но и тех она не заслуживает, потому что готовится кое-как, вперед не продвинулась совсем, да, видно, и не заинтересована в этом – репетиции пропускает, полжалованья на вычеты уходит у нее.

Это было уже слишком!

Не помня себя бросился Майер домой. Вломился он, по счастью, с таким шумом, что у семьи было время укрыть Матильду от его ярости. Но все же хоть то удовлетворение получил, что лишил ее всех прав на имущество и от дому отлучил, предупредив, чтоб и на порог не совалась, а не то шею свернет, кости переломает, на куски изрубит и со свету сживет посредством казней столь же малоупотребительных.

Незлобивый человек, воспылал он яро-непреклонной, тигриной свирепостью; о проклятой им дочери и слышать больше не хотел, запретив даже имя ее при нем произносить, а какая посмеет, вышвырну, мол, и ту.

Безжалостная эта фраза вызвала слезы безутешные, но честный Майер порешил быть отныне твердым и не замечать, как дочки с матерью все время вздыхают за обедом. Вздыхать никому не возбраняется, пускай себе вздыхают, если им нравится, но он, Майер, и не подумает даже спрашивать, почему да отчего.

Неделю целую выдерживал он характер, хотя иной раз не прочь был бы и услышать словечко – одернуть по крайней мере; а так ведь и не за что.

Часто уже с языка готов был сорваться у него вопрос о дочери, но сдержится и промолчит.

Наконец однажды за обедом – вся семья была в сборе, но к еде никто не прикасался, хотя подали штерц,[180] – Майер не выдержал:

– Ну что там еще? Что с вами? Почему не едите, кукситесь мне тут?

Дочери поднесли к глазам передники и пуще прежнего расплакались.

– Доченька моя при смерти, – рыдая, ответила мать.

– Ну конечно! – сказал отец, полную ложку жареной муки отправляя в рот, так что чуть не поперхнулся. – Не так-то это просто – помереть. Не так уж оно легко…

– Да уж лучше бы для нее, бедняжки, умерла бы – и не страдала больше.

– Что ж вы доктора к ней не позовете?

– Доктора таких недугов не лечат.

– Гм, – буркнул Майер и принялся ковырять в зубах. Жена помолчала и завела слезливо:

– Все-то тебя поминает, все тебя одного; только б разик последний отца повидать, ручку ему поцеловать да скончаться спокойно…

При этих словах все семейство завыло в голос, что твой орган. Сам Майер достал платок, сделав вид, будто сморкается.

– И где же она лежит? – спросил он, стараясь говорить твердо.

– В Цукерманделе,[181] в комнатке дешевой, меблированной, одна, всеми покинутая.

«Ага, значит, в бедности живет, – подумал Майер. – Так, может, не совсем верно, что сестра про нее говорила? Ну, влюбилась, положим, и подарки брала; не такой уж это грех, не следует же из этого, будто она на содержании. Ох уж эти завидущие старые девы, сами радостей в жизни настоящих не изведали, вот и злятся на молодых».

– Гм. И обо мне, значит, негодница, вспоминает.

– Она говорит, это проклятье твое ее сгубило. Как отсюда ушла… – Тут снова общие рыданья прервали ее. – Как ушла, – продолжала Майерша, – так с тех пор и не вставала. И не встанет больше, уж я знаю, теперь одна дорога ей – в могилу…

– Ладно, отведите меня к ней после обеда! – отрезал Майер, окончательно отмякнув.

Вся семья повисла у него на шее, лаская его и целуя. Какой папочка добрый, какой великодушный, лучше на свете нет.

Еле дождавшись, пока уберут со стола, поспешили они приодеть мягкосердого главу семейства, палку ему подали и вместе отправились в Цукермандель. Там в убогой мансарде, где, кроме кровати и бесчисленных пузырьков с лекарствами, не было в полном смысле ничего, лежала Матильда.

Сердце защемило у доброго отца при виде этого запустения. Так, значит, Матильда – нищая! Вот бедняжка! Хотя нетрудно бы и сообразить, что не могла же она за одну неделю все свои кружевные рубашки и шелковые косынки проесть, с лекарствами проглотить!

Увидев отца, девушка хотела было приподняться, но упала без сил. С сокрушением подошел к ней Майер, точно сам кругом перед ней виноват. Дочь схватила его руку, прижала к груди и, осыпая поцелуями, прерывающимся голосом стала умолять простить ее.

Поистине каменное сердце требовалось, чтобы устоять! Он простил. Тут же кликнул извозчика и отвез ее обратно домой. Пусть соседи плетут, что вздумается! Кровь у него в жилах или водица? Как это может отец собственное дитя из-за ничтожного проступка губить.

Тем более что и причины ведь отпали все. В тот же день Майер получил доставленное ливрейным лакеем и собственноручно написанное не раз уже упомянутым помещиком послание, в коем выражалось искреннее сожаление, что невинные его знаки внимания, чуждые всякого дурного умысла, подали повод к столь печальным недоразумениям. Он-де все почтенное семейство глубоко уважает, и питаемые им к Матильде чувства вызваны исключительно ее искусством. А сколь добродетель ее неуязвима, о том никто не знает лучше его самого, в чем готов дать хоть письменное заверение, буде таковое потребуется.

вернуться

179

водевиль, опереточный фарс (нем.).

вернуться

180

Штерц – мука с картофельным пюре, пережаренные с жиром.

вернуться

181

Цукермандель – тогдашняя окраина Пожони.