И разглагольствования его возымели в конце концов успех: юные кавалеры один за другим повыскакивали все из дома. В угрозе Терезы послышалось им нечто могущее затронуть их самих.

Настоящее, однако, возмущение против Терезы вспыхнуло, лишь когда семья осталась одна. Всех потрясла эта из ряда вон выходящая дерзость. Ох и змея, ехидна, язва, каких свет не создавал; пускай сунется еще, уж мы ей намылим шею, лопатой огреем, метлой поганой погоним баламутку эту противную.

Сам Майер совершенно вышел из себя. Гнев не давал ему покоя, гнал вон из дома: излиться хотелось кому-нибудь.

Было у него еще по прежней службе трое добрых знакомых, по сю пору чиновников судебной палаты, дошлых законников, на чей совет слепо можно было положиться. Давно он их, правда, не видел, но тут пришло в голову проведать всех троих и опередить Терезу, если та решит вдруг, чего доброго, законную силу придать своей угрозе.

Первым навестил он советника Шмерца – круглолицего добродушного сорокалетнего холостяка, который как раз гвоздику сажал у себя в садике.

Майер выложил ему свои жалобы. Рассказал, какой подлый удар готовит Тереза, угрожая заявить на него самому примасу.

Советник с улыбкой на лице слушал его сетования, лишь изредка остерегая, чтобы тот в пылу декламации не наступил на грядки: там у него дельфиниум и целозия посеяны, – когда же Майер кончил, ответил мягко, успокоительно:

– Не сделает этого Тереза.

«Не сделает?» – подумал Майер. Этого ему было мало. Ему хотелось услышать: не сможет ничего сделать, права никакого не имеет, а посмеет, так оскандалится.

Шмерц, однако, намеревался, видимо, еще множество гвоздик посадить в этот день, и Майер решил лучше наведаться со своими жалобами к другому в надежде на ответ более определенный.

Другой был г-н Хламек, известный адвокат, человек весьма уважаемый в городе, но крайне сухой и практичный, однако же сам семейный, отец двух дочерей и троих сыновей.

Хламек с профессиональным терпением выслушал все изложенное и ответствовал благожелательным тоном:

– Стоит ли, друг мой, с сестрой из-за таких вещей препираться. Загорелось ей, видите ли, дочь вашу к себе взять, ну и пусть берет, их и так довольно у вас; по себе знаю, что с тремя сыновьями и то мороки меньше, чем с дочерью одной. Не стал бы я противиться на вашем месте.

Майер не вымолвил ни слова. Этот совет ему еще меньше понравился, и он отправился к третьему знакомому.

То был человек в его глазах самый достойный. Имя носил он венгерское и звался его благородием г-ном Бордачи. Асессор-криминалист судебной палаты, Бордачи бывал неимоверно груб, когда рассердится, и всей палатой вертел, как хотел.

Почтенного криминалиста Майер нашел сидящим за грудой судебных актов, ибо, закопавшись в какое-нибудь дело, асессор – такая уж отличала его привычка – настолько сроднился с ним, что только им и жил, кипятясь при виде разных беззаконных каверз, бесстыдных подтасовок и не успокаиваясь, пока не поможет все-таки выпутаться правой стороне. Славился он, кроме того, своей неподкупностью; сующих ему золотой выставлял попросту за дверь, а с красивыми барыньками, кои своими прелестями пытались повлиять на его мнение, вел себя с такой откровенной невежливостью, что те больше ни о чем уже не отваживались справляться у него.

Увидев входящего к нему Майера, Бордачи снял очки, положил в раскрытые акты – заметить, где остановился, и зычным кучерским басом вскричал, сопровождая свой вопрос кабацкими кивками и подмигиваньем:

– Ну что там еще, друг Майер?

Тот обрадовался обращенью «друг», хотя было оно у асессора обычнейшим присловьем, – называл он так и помощника своего, и гайдука, и тяжущиеся стороны, особенно когда бранил их.

С апломбом изложил Майер все происшедшее и присел даже, не дожидаясь приглашения, совсем как в былые времена, когда они были сослуживцами.

Говоря, он не имел обыкновения глядеть в лицо собеседнику, и эта душевная робость лишала его преимущества следить за действием своих слов. Поэтому Майера страшно поразило, когда по окончании его речи Бордачи гаркнул наисвирепейшим образом:

– Ну и зачем вы мне все это рассказываете?

У Майера кровь застыла в жилах, он не знал, что сказать, только губы его беззвучно шевелились, как у качающейся гипсовой фигурки.

– А?! – рявкнул его благородие г-н Бордачи еще оглушительней, вплотную подступив к несчастному клиенту и выкатывая устрашающе глаза.

Бедняга вскочил испуганно со стула, на который уселся без приглашения.

– Я, осмелюсь доложить, совета пришел попросить и… и заступничества, – пролепетал он, чуть не плача.

– Что такое?! Так вы полагаете, что я еще заступаться намерен за вас? – заорал асессор, будто глухому.

– Я думал, что давняя та симпатия, кою вы, ваша милость, изволили некогда питать к дому моему… – пробормотал злополучный отец.

– Что? – перебил его Бордачи. – К дому вашему? Тогда еще он приличным домом был, а сейчас Содом и Гоморра ваш дом, на все четыре стороны распахнутый, любой лоботряс заходи. Вы дочек своих четырех с адским пеклом сговорили, всем честным людям в поношение, вы – юношества городского развратитель, чье имя всюду поминается в стране, где только есть беспутные сыновья и беспутные отцы!

Тут Майер залился слезами, твердя, что он-де ничего не знал.

– Какими дочерьми благословил вас господь, а вы опозорили их на весь свет. Невинность, любовь, спасенье души пустили в оборот, продавать стали, с торгов сбывать тем, кто побольше предложит; делать глазки на улице обучили их – прохожих завлекать; смеяться, улыбаться, нежные чувства изображать к людям, которых они и видят-то первый раз; как врать получше, денежки чтобы повыманить у них!

Бедняга Майер, запинаясь от рыданий, пробормотал, что думать не думал такого никогда.

– И вот еще одна дочка осталась у вас, последняя, самая милая, самая красивая. Когда я к вам еще ходил, она совсем крошкой была, и все особенно любили ее, с колен не спускали. Помните или забыли уже? И ее тоже теперь хотите продать? И злитесь, артачитесь, отбиваетесь всеми правдами и неправдами, когда особа достойная и уважаемая хочет спасти ребенка, невинность ее оградить от растлителей, душу и сердце вырвать из лап наглых, никчемных развратников, шатунов этих праздных, модников-свистунов, фертиков набекрень, чтобы не увяла, несчастной и презираемой не стала при жизни, проклятой и покинутой на смертном одре, добычей страха и ужаса, геенны огненной там, за гробом! И вы ершитесь еще? Ну конечно; ведь вас сокровища хотят лишить, которое за большие деньги продать можно, заранее небось и прикинули уже: такую-то, мол, и такую-то цепу запрошу. Что, не так?

У Майера от смятения и страха зуб на зуб не попадал.

– Вот что я вам скажу, ежели вы еще способны внять доброму совету, – продолжал асессор неумолимо. – Если уж желает почтенная ваша сестрица Тереза взять к себе вашу дочь Фанни, отдайте вы ее безо всяких условий, сдайте ей на попечение миром, по-хорошему, а будете артачиться и до суда дело доведете, я, видит бог, сам упрячу вас – этими вот руками!

– Куда? – вскинулся в испуге Майер.

Асессор замолчал от неожиданности, но тотчас нашелся.

– Куда? Если с вашего ведома все это у вас творится, в исправительный дом, вот куда, а без вашего ведома – так в сумасшедший!

С Майера было довольно. Он поклонился и пошел. Входную дверь еле нашарил, на улицу вывалился, пошатываясь. «Эка, успел нагрузиться!» – пересмеивались зеваки.

Итак, уже посторонние ему говорят, что он человек непорядочный, от чужих доводится услышать, что его клянут, высмеивают, презирают, сводником честят, который дочерьми своими торгует; что дом его вертепом, местом развращения юношества слывет.

А он-то думал, что лучше его на свете нет, что дом его всеми уважаем и почитаем, что его дружбы домогаются наперебой. Пришло даже на ум, пристойно ли теперь самому переступать этот порог.

С горя он и не заметил, как ноги сами принесли его к маломлигетскому[183] озеру. «Какое красивое озеро, – подумалось ему, – и сколько мерзких девчонок можно было бы в нем утопить – и самому туда же, следом за ними!»

вернуться

183

Mаломлигет – юго-восточная окраина Пожони.