– Вот черт, угадал, – сказал Банди Кутьфальви, дивясь его радости: он-то думал разозлить старика.
– Где же он? Где остался? Почему ты бросил его? – засыпал радостно-нетерпеливыми вопросами барин Янчи все откровенней недоумевающего Банди.
– У меня он, тут, в соседней деревне; с именинами хотел тебя поздравить, для этого из Пожони тронулся, да вот захворал по дороге, пришлось у меня остановиться; но подарочек привез-таки тебе на день рожденья. И сам бы захватил, да верхом я, а для него телега целая нужна; к вечеру ужо пришлет.
Барин Янчи трепетал весь от радости, настолько уже уверил он себя в приезде племянника и что событие это непременно будет приятное.
– Живо, Палко, живо! Карету за ним надо послать да вперед четверку лошадей к рукадской корчме на подставу; беги-ка! Или нет, посмирней кого лучше пошли заместо себя, стряпчего пошли! Кланяется, мол, барин и целует, скажет пусть ему, и силком хоть, но доставит сюда; иди же! Бегом!
– Гм. Бегом? Я с инсуррекции[216] самой не бегал еще, – пробубнил себе под нос Палко, удаляясь неспешным развальцем. – Ладно хоть летать не заставляет.
Барин Янчи, пока не убедился собственными глазами, что стряпчий в самом роскошном экипаже двинулся племяннику навстречу, хранил глубокое молчание.
«Туда четыре часа, обратно четыре – это восемь, – считал он про себя. – Сейчас у нас два, к десяти, значит, будет. Ничего с ним такого, конечно, не приключилось, просто не рискнул приехать сразу, думает, сержусь, вот и послал вперед Кутьфальви. А хорошо все-таки с его стороны, что решился уважить. Теперь уж поторопится, раскается в своей горячности, прощенья попросит, помиримся да заживем по-родственному, и я спокойно богу душу отдам».
– Видите как, друзья, – обратился он вдруг в порыве откровенности к вокруг стоящим, – нынче двойной праздник, потому что последние два мужские отпрыска рода нашего опять друг другу руки подадут после долгого разрыва.
– Дело воистину богу угодное! – поддержал отец протопоп, и единодушный одобрительный гул покрыл его слова; один Кутьфальви изъявлял беспокойство, словно бы не очень одобряя это слишком уж великодушное намерение.
Гайдуки стали между тем обносить гостей сливянкой и десятилетнего настоя абрикосовой наливкой с ломтями пшеничного хлеба. Это значило: обед уже недалек, и возбуждающим аппетит напиткам оказан был должный прием, ни одного водохлеба-трезвенника не нашлось. Полчаса спустя и впрямь залился колокольчик, возвещая обед. Звон повторился трижды, чтобы никто не прослушал, ежели забрел куда, и гайдуки распахнули высокие двери в столовую.
Огромная роскошная зала была сплошь заставлена длинными накрытыми уже столами, – приборов ставилось на них вдвое против числа гостей, чтобы разместились не только почтившие хозяина своим присутствием, но и все, кто вдруг явятся позже.
От тортов, бисквитов, печений ломились столы; самые великолепные фрукты, золотистые дыни, чешуйчатые ананасы громоздились благоуханными горами; устрашающих размеров паштеты грядой разделяли напротив сидящих; рыбины с целого кита дыбились в дрожащем желе, величиной своей обескураживая охотников их отведать. А между блюдами – гирлянды цветов и букеты в фарфоровых вазах.
Целый музей столового золота и серебра был выставлен перед гостями. Даже школярам-певчим достались серебряные кубки. Посередине же залы красовался серебряный бассейн с затейливым водометом, из которого топазовой струей било вверх самое доподлинное токайское.
Все устремились на свои места; барин Янчи направился в голову стола. Там заметил он рядом со своим еще куверт.
Второй прибор на все именины ставился; из года в год за него сажали приводивших барашка крепостных девушек. Но в этот день барин Янчи возмутился.
– Это еще что? Зачем прибор? – накинулся он на Палко, стоявшего за его стулом.
– Вона раскричались! Будет вам. Кубок-то фамильный поставлен, не видите. Думал, тот, другой, приедет, так будет куда сесть…
Физиономия барина разгладилась, забота эта ему понравилась, и, похлопав Палко по плечу, он объяснил гостям, что свободное место рядом оставлено для племянника.
– Видишь, сердце-то доброе все-таки у тебя, – еще раз похвалил он гайдука.
– Только не у меня, – буркнул тот строптиво.
Суп заставил гостей на некоторое время умолкнуть. Все, пожелав соседу приятного аппетита, поспешили и сами его утолить. Справа от барина Янчи сидел протопоп, на противоположном конце стола – Банди Кутьфальви, возле него – Мишка Киш. С Мишкой Хорхи сесть никто не решился, он безбожнейшие штуки выкидывал: лягушки[217] зажженные пускал под стол, уксусу мог в бокал соседу подлить, едва тот отвернется. Гости пониже званием устроились за другим столом. Задний же план занимал перистиль с красиво убранной сценой посередине; на ней достойный Локоди собирался сначала показать туманные картины обедающим, а потом с участием школяров – веселую комедию под названием «Доктор Фауст». Ее перевел он из Гете, хотя автор едва ли узнал бы собственное творение. И наконец, представленным имело быть бегство Добози от турок в двенадцати явлениях и с бенгальским огнем; в заключение же, когда все помрут, предстояло распахнуть задние двери, и зрелище венчал великолепный фейерверк. Паузы должен был занять лучшими своими песнями цыганский оркестр Бихари – частью его собственного сочинения, частью из любимого репертуара Лавотты.[218]
Веселье было уже в разгаре, пенье, музыка, звон бокалов, оживленный говор – все сливалось в беспорядочный праздничный гул; не осталось никого, еще ворочавшего языком, кто не произнес бы затейливого тоста за здравие хозяина. И сам он повеселел, рассиялся, хотя выпил меньше обычного. Завечерело, гайдуки свечи внесли в больших разлапистых канделябрах, а бокалы все звенели. В глубине, меж колоннами перистиля, под воинственные песни сменялись и застывали в белом и розовом свете живые картины почтенного Локоди. Вот и задние двери растворились, и огненные столпы, искристые колеса, летучие светила засверкали из темного ночного безмолвия: произведения потешных дел мастера. Прянувшие веером ракеты розовыми, голубыми звездами усеяли черно-лиловый небосклон, а выросшая на нем зеленая черешня сыпала и сыпала наземь искряные свои плоды…
В эту минуту послышался перестук въехавшего во двор экипажа.
Прибыл посланный за Абеллино стряпчий – но один, без него.
Барин Янчи, подавленный, опустился обратно в кресло, услышав от посланца, что Бела в самом деле занемог и не приедет, хотя именинный подарок шлет, искренне желая порадовать дядюшку.
Шестерым дюжим молодцам задал работу длинный ларь, в котором он был привезен. Втащив, поставили они его на стол, чтобы всем было видно.
По углам ларь был схвачен толстыми железными скрепами; пришлось их сначала срывать клещами.
Что там такое, в этом ящике? Все вытянули шеи, гадая и стараясь не прозевать; никто, однако, не угадал.
Все четыре скрепы разом отскочили, боковины упали, и взорам предстал… закрытый крышкой гроб.
Возглас ужаса вырвался у всех.
Хорошенький подарок к семидесятилетию: обтянутый черным бархатом гроб с древним родовым гербом на крышке и с именем «Янош Карпати» серебряными гвоздиками на боку…
Общее потрясение было столь велико, что никто слова не мог вымолвить. Лишь тяжкое, хриплое стенанье раздавалось, подобное реву зверя, пораженного в самое сердце. Это был страдальческий вопль смертельно оскорбленного старика. Узрев гроб и собственное имя на нем, вскочил он с места, простер руки, и ужасная улыбка исказила его лицо, которое тотчас стало заливаться устрашающей синевой. Дрожащие губы словно силились что-то выговорить, но лишь протяжное мучительное хрипенье срывалось с них. Он воздел руки к небу и вдруг, уронив их разом на лоб, пал навзничь в кресло с широко раскрытыми глазами.
216
Инсуррекция – восстание, мятеж; здесь имеется в виду антинаполеоиовское венгерское ополчение 1809 г., обратившееся в бегство при слухе о приближении французов.
217
Лягушка – небольшой прыгающий по земле фейерверочный снаряд, род шутихи.
218
Лавотта Янош (1764–1820) – известный тогда скрипач и композитор.