— Верно.

— Ну, вот видишь.

— Вижу вдали Черную речку. Поторапливайся с серьезным разговором.

— Я все время говорю серьезно, Шумов! Будь выше мелких чувств! Забудь зависть…

Гриша захохотал:

— Вот угадал-то!

— Конечно, угадал. Ты даже ничего не спросил у Ирины о ее сестре. А между тем жизнь ее сестры сложилась трагически. Сперва у ней как будто все шло удачно. Представь себе, она вышла замуж за миллионера! Обстановка у Ирины куплена ведь на деньги сестры, мать у них хоть и богата, но прижимиста. А теперь выяснилось: миллионер оказался грубым животным, Иринина сестра его больше не любит, ее жизнь разбита.

— Ужасно!

— Ты можешь смеяться над этим?

— Нет, я не смеюсь. Я хочу плакать.

— Еще в реальном училище ты почему-то считался очень умным. Но никогда не было в тебе этой, как бы сказать… душевной тонкости.

— Да что ты?!

— Несомненно. Никогда в тебе не было ее, душевной тонкости.

— Ты прямо меня убиваешь.

— Рассказывают при тебе о попытке к самоубийству Ирининой подруги Люси Дзиконской, а ты молчишь, как пень.

— Ну, вот и Черная речка. Мы пришли.

— Протяни руку Ирине! Она, правда, сумасбродка… фантазерка…

Персиц вдруг замолчал и низко опустил голову. Потом выпрямился и взглянул на Шумова с отчаянием.

На глазах у него показались слезы:

— Пойми… Она сказала, что и на порог меня не пустит, если я вернусь без тебя. Что мне делать!

Значит, он на самом деле страдает?

Что-то похожее на жалость шевельнулось в душе Гриши.

Молча прошли они вдвоем в тесную калитку.

Во дворе, у низкого каменного флигеля, в котором жил мастер швейной фабрики, тревожно гудели сбившиеся в кучку женщины.

И вдруг раздался полный отчаяния вопль.

Гриша увидел выбежавшую на крыльцо Дашу. Широко раскинув руки, она с криком упала на ступеньки и забилась в рыданиях:

— Прощай, мой нелюбимый… Простишь ли, родной?

Одна из женщин — в старой потертой шубейке, с лицом худым и горестно сморщенным — махнула рукой и пошла к воротам.

— Что с Дашей? — шепотом спросил ее Шумов.

— Муж помер. — Женщина опять безотрадно махнула рукой. — Жила с ним — не радовалась, а смерть пришла — горе принесла. Сердце-то живое, привязчивое…

Гриша остановился, не зная, что делать.

Он смотрел, как две женщины подняли Дашу, увели ее в дом.

Оставшиеся долго еще гудели во дворе, обсуждая случившееся.

И не один еще день, не одну неделю неутомимо будут перебирать в тесных квартирках захолустного питерского дома невзгоды Дашиной жизни.

Гриша вдруг заметил, что Персиц так и не ушел, стоит рядом.

Живут совсем неподалеку от непритворного человеческого горя всякие Сурмонины, Персицы, выдумывают себе от скуки разные чувства…

Молча стал он подниматься по лестнице к себе домой.

Его встретила — словно ждала — Марья Ивановна и сразу же заговорила:

— Убивается как Даша!

Гриша, не останавливаясь, прошел к себе в комнату. И эта старушка готова посудачить о Дашиной беде, да еще и собеседника ищет для этого занятия.

Но голос у Марьи Ивановны звучал не совсем обычно. Взволнованная чем-то, она, не спросясь, вошла вслед за Шумовым в комнату и, кажется, не заметила даже, что тут же стоит и чужой человек, Персиц.

— Раньше, грешница, винила я ее. Да и разве я одна? Все бабы во дворе со мной заодно судили: и чего ей надо? Муж трезвый, старательный, зарабатывает хорошо, к ней ласковый… Чего же еще? Да нет, видно, другого просила песенная ее душа. Она ведь сперва, как приехала из деревни, песни пела. Потом перестала. Выйдет только, бывало, к воротам, постоит, помолчит, вот и вся ее утеха. Григорий Иванович, вы тогда откройте мне, никого больше дома нету, — пойду я к Даше, как бы с ней чего худого не вышло…

«Песенная ее душа». Вот какие слова нашла повидавшая всячины на своем веку, ко многому притерпевшаяся, порядком очерствевшая старая жительница Васильевского острова.

Значит, и у ней сердце живое: постучалось в него чужое горе — и оно приоткрылось.

— Д-да, неприятно, конечно, — принужденно проговорил Персиц. — Но ты позволишь вернуться к нашему разговору?

— Песенная душа, — повторил Гриша. — Ну-ка, поэт, найдешь ты такие слова?

— Тебе они нравятся? — пожал плечами Персиц. — Что ж, на вкус и цвет…

Глаза теперь у него были сухие.

Он говорил еще что-то, на этот раз голосом спокойным и рассудительным. Потом, удостоверившись, что Шумов его не слушает, обиделся и ушел.

21

На другой день явился Борис Барятин. Румяные его губы улыбались.

— Встретил я опять красотку с вашего двора. Почему-то ее глазки заплаканы.

— Ты про Дашу? — Гришу покоробил игривый той Барятина. — У ней горе. Муж умер.

Борис толкнул Гришу в бок:

— Вот тут бы и утешить молодую вдовушку.

Шумов поморщился:

— Как ты можешь… Я же тебе сказал, что у ней несчастье!

— Э, время все залечивает. Смотри, как бы кто другой тебя не опередил. Осушить такие прелестные глаза охотники найдутся.

— Не хочу я продолжать подобные разговоры!

Борис захохотал:

— Эх ты, монах в синих штанах!

— Перестань!

— Ну, ну! Орать на меня не было уговора.

— Не было уговора и мерзости говорить.

— Мерзости? Тоже мне еще рыцарь нашелся!

— Рыцарь не рыцарь, а мерзостей говорить в моем присутствии не позволю.

— Ах, в вашем присутствии? В присутствии столь высокой персоны? И как это — не позволишь? И при чем тут мерзость? Шутка простая…

— Бывают шутки мерзкие.

Студенты чувствовали, что в раздражении могут наговорить лишнего, о чем потом, может быть, и пожалеют, но остановиться уже не могли: разговор становился все более неприятным.

— Сказал бы сразу, что это дама твоего сердца, я и не стал бы тебя задевать.

— Ну, знаешь ли… Если так — до свиданья!

— Это как же позволите понимать? Гостю — и «до свиданья»?

— Да, гостю — и «до свиданья». Не надо мне таких гостей! — закричал Гриша, уже не владея собою.

— Ты пожалеешь о своих словах, — бледнея, проговорил Барятин.

— До свиданья!

— Нет, тогда уж не до свиданья. А — прощай! Подумать только, как отплатил ты мне за все, что я для тебя сделал!

Барятин, уходя, срыву распахнул дверь, и Гриша увидел у ситцевой занавески испуганно-любопытное лицо Марьи Ивановны, слышавшей весь разговор.

А вечером того же дня учтиво-наглый лакей вице-губернаторши принес Григорию Шумову конверт из великолепной полотняной бумаги, в котором лежал голубой надушенный листок: господин Шумов извещался о том, что с сего числа в его услугах не нуждаются.

Ах, Борис, Борис! Вот до чего ты, значит, дошел!

Никаких причин для отказа «от услуг господина Шумова» не было — занятия с Коко увенчались таким успехом, какого и ждать было нельзя: в балльнике лицеиста стали появляться самые высшие отметки. В чем же дело? Значит, Борис Барятин в жажде мести успел (и как поспешно!) побывать у «мадам» и в чем-то очернить недавнего своего приятеля. Это, конечно, не доставило ему больших трудов — «вице-дуреха» и без того относилась к Шумову довольно кисло по причинам, для него неизвестным.

Ну, уж подобного поступка от Барятина все-таки никак нельзя было ожидать.

И, однако, сомневаться, не приходилось. Недаром же он сказал уходя: «Ты пожалеешь».

— Ответа не будет? — спросил лакей, с пренебрежением оглядывая убогую обстановку студенческой комнаты.

— Нет!

Так вот как все вышло.

Ехал в столицу из уездного городка парень, немного угловатый, среди сверстников слывший почему-то за умного, ехал с самыми светлыми предчувствиями, загадывал: если встанет поутру наперекор сегодняшнему ненастью солнце, тогда все «с самого начала» пойдет счастливо.

Вот оно, твое счастье, Григорий Шумов! Кого искал, того (или той) не нашел. В первом же человеке, в котором надеялся встретить друга, обманулся. Заработок потерял.